Лишь «Зефир» отважно противоборствовал ветру и волнам, кружа вокруг конвоя, разбросанного на пространстве в несколько миль вдоль и поперек, что наполняло гордостью его молодого кормчего. Стефан Грабинский переживал этот нескончаемый шторм в состоянии патетического возбуждения. Почти не сходил с палубы, чтобы не лишаться ни на миг вида бушевавшего моря и грозно нахмуренного неба. Борьба с обезумевшей стихией возбуждала его, как великолепное зрелище, где он был и зрителем, и актером не из последних. Ни за что на свете он не отказался бы от участия в этом приключении, которое, казалось, испытывает запас его духовных и физических сил. И чувствовал, что выходит из него победителем.
Дрожь, которая его пробирала, когда «Зефир» накренялся на поворотах так лихо, что ноки рей почти касались гривастых гребней волн, вызывалась не страхом, а восторгом кораблем и его командой. Ему доставляло огромную радость, что он сам, стоя за штурвалом, способен на такой маневр. А когда уверенным движением рулевого колеса направлял нос корабля на гребень рушащейся волны или в мгновение ока ловко избегал её коварного удара, на себе он чувствовал беспокойные взгляды молодых матросов, завербованных в Гданьске, замечал дружелюбные усмешки старых боцманов и полный одобрения взгляд Мартена. Он всегда был первым у шкотов и на вантах, хотя это и грозило быть смытым за борт во время безумных атак ветра и бушующих валов; вел за собой менее отважных, заставлял их бороться, смеялся над опасностью, с улыбкой шел туда, где отступали другие, и юношеский задор стучал в его сердце и висках, как вино.
Этот экстаз не оставлял его до конца десятидневного шторма. Только когда темной ночью ветер вдруг утих, к утру море несколько успокоилось и из-за разбегавшихся облаков выглянуло бледное декабрьское солнце, ощутил себя обессилившим и сонным. Мартен запретил ему показываться на палубе, пока сам не вызовет, и Стефан, рухнув как был в промокшей одежде на койку, проспал весь день до захода солнца.
Разбудил его Тессари, принеся миску парящего густого супа. Это была первая горячая пища с выхода из Хеля.
— Знаешь, куда нас загнало? — спросил тот, с трудом сдерживая явно докучавший ему кашель и присев на край влажной постели. — Почти к самой Дании! Мы дальше от Карлскроны, чем десять дней назад. Еще двое суток такого шторма, и весь конвой лежал бы на берегу.
Он опять захлебнулся кашлем, а Грабинский перестал есть и бросил на него благодарный взгляд.
— Но мы же не возвращаемся в Гданьск? — обеспокоенно спросил он.
— Нет, — покачал головой Цирюльник. — Правда, шкиперы «Давида»и «Эммы»с удовольствием вернулись бы в Крулевец или в Эльблаг, но венгерский ротмистр отучил их от этого намерения, а вид наших расчехленных орудий довершил дело. Правда, осуждать их трудно, — продолжал он. — А тем более экипажи тех дырявых скорлупок, которые мы эскортируем. Они там все вымокли, как селедки. Я и сам забыл, что такое сухая одежда, и только сейчас почувствовал себя скорее человеком, чем угрем. Да, — вдруг вспомнил он, — я и твои вещи тоже высушил. Сейчас их принесут с камбуза.
Стефан усмехнулся.
— Спасибо, амиго. Ты меня опекаешь, как родной брат.
Тессари поморщился. У него слегка кружилась голова, но такой эффект он приписывал действию нескольких глотков рома, которыми его угостил корабельный кок.
— Не слишком расчувствуйся, — буркнул он. — У Абеля тоже был брат.
— Это верно! — рассмеялся Грабинский. — Только тот совсем иначе выказывал ему свои чувства. Значит идем прямо на Карлскрону? — переспросил он.
Цирюльник кивнул.
— Ветер — чистый фордевинд, с юго-востока. Даже когги делают под ним до пяти узлов! Если ничего не случится, послезавтра будем в Карлскроне.
Грабинский поел и, стянув мокрую робу, переоделся в сухую, ещё хранившую тепло печи, потом пригладил волосы и вместе с Тессари вышел на палубу.
Сухой морозный ветер дул от прусского побережья. На востоке засияли первые звезды, а на противоположной стороне горизонта опускавшийся багровый щит солнца опирался на стальной край моря, словно задержанный в своем вечном движении массивным и неподатливым запором. Но всего через минуту в той стороне широко растеклось пурпурное зарево, и огромный, тяжелый, наполовину уже посеревший диск начал вдавливаться в стальную плоскость и наконец целиком в неё погрузился, оставив за собой только угасающее зарево, которое с пурпура перешло в багрянец, а потом растаяло во тьме.
Все больше звезд загоралось в вышине, все гуще темнело небо между ними, пока откуда-то, из-за литовских и курляндских боров не вынырнула ослепительно белая луна, вознеслась ввысь и вырвала из темноты на море серебряные паруса шести кораблей, бросая черные колышущиеся тени на раскачивавшиеся палубы. Восточный бриз постепенно усиливался и в конце концов стал настолько резок, словно дул прямо из заледеневших полярных краев.
Тессари закашлялся и на этот раз долго не мог справиться с приступом болезненного удушья.
— Ты простудился, — заметил Грабинский. — Колет в груди?
Цирюльник легкомысленно взмахнул рукой.
— Немного, — прохрипел он. — Этот наш кок так мне подгадил. Напоил горячей водой с ромом и примешал туда какую-то горькую мерзость. У меня до сих пор дерет в глотке, словно проглотил горсть крапивы с песком, и потею как мышь, ведь он вынул из своего рундука толстенную шерстяную рубаху и велел мне надеть. Никогда в жизни ничего подобного я не носил — и вот результат! Сейчас сниму, пока не задохнулся. Наверно у меня в голове помутилось — нечего было слушать его дурацкие советы.
— Похоже, что в голове у тебя до сих пор не прояснилось, — сказал Грабинский, видя, что Тессари собирается выполнить свои намерения. — Хрипишь ты, как упырь, которого щекочут пьяные ведьмы, но это не от рома и теплой рубахи. Ты болен; теперь мне пора тобой заняться. В наших краях с этим не шутят.
Тессари возмутился. Еще недоставало, чтобы с ним кто-то возился!
Но Стефан был суров и неумолим. Он зашел так далеко, что вынужден был напомнить о своей власти на «Зефире»и лично присмотрел за исполнением своих приказов. Вот таким образом Тессари — тоже впервые в жизни — был вынужден отлеживаться под слоем одеял, и причем не в боцманском кубрике, а в каюте шкипера на запасной койке, как джентльмен какой или вовсе сухопутная крыса, не имеющая ни малейшего понятия, как переносить холода и неудобства, как переломить болезненную усталость и собственную слабость, и как бороться со смертельной болезнью, не обременяя других хлопотами и не отнимая у них времени.
Он чувствовал себя униженным, задетым за живое, едва не оскорбленным. Поначалу пытался протестовать, но это ни к чему ни привело: сильнейшая горячка затуманила ему разум, казалось, голова вот-вот расколется, кровь стучала в висках, то пробирал озноб, то снова заливал пот, после которых он лишался сил, словно осенняя муха.
И Цирюльник сдался. Позволял себя кормить и поить, и терпеливо переносил растирание плеч и груди скипидаром, причем процедурой этой занимался сам главный боцман Томаш Поцеха. По счастью на «Зефире» не было других лекарств, а средство, примененное поваром, оказалось невинной смесью мяты с перцем. Потому существовали некие шансы справиться с болезнью и Цирюльник наверняка быстро бы встал на ноги, если бы не драматические обстоятельства, которые склонили его к поступкам, по меньшей мере не рекомендующимся больному воспалением легких.
Двадцатого декабря конвой при помощи датских лоцманов счастливо миновал многочисленные островки, окружавшие Карлскрону с юга, и причалил к каменной набережной порта. Пан Бекеш собрался задержаться тут на два-три дня, чтобы исправить повреждения, понесенные во время плавания, и получил на то согласие коменданта крепости, вице-адмирала Лауридсена. От него же он узнал, что слабый гарнизон Кальмара продолжает мужественно обороняться, хотя его командир, Ян Спарре, не имея достаточно солдат для защиты стен и шанцев, вынужден был отступить из города в замок. Несмотря на это шведам не удалось продвинуться вперед, и город ими не был занят, поскольку над тем господствовали крепостные орудия. У Спарре было в достатке ядер и пороха; ему недоставало только провианта и солдат, которых осталось не больше сотни против двух тысяч пехоты и конницы Кароля Карлсона Гилленхельма, родного сына герцога Зюдерманского.