Мария рассмеялась и оттолкнула меня от себя.
— Понятия не имею. Водки хочешь?
— Там от мойковского самогона что-нибудь осталось?
Она посмотрела на меня.
— Только от него и осталось. Остальную водку я послала ему ко дню рожденья.
— И он, и графиня были очень счастливы.
— А ты?
— Я тоже, Мария. А в чем дело?
— Я не хотела отсылать эту водку обратно, — сказала она. — Как-то уж слишком это все торжественно. Не исключаю, что он еще пришлет. Но ты ведь не хочешь?
Я рассмеялся.
— Как ни странно, нет. Хотя несколько дней назад мне было все равно. А теперь что-то изменилось. Как ты думаешь, может, я ревную?
— Я бы не возражала.
Мария ворочалась во сне. За окном между небоскребами полыхали дальние зарницы. Всполохи бесшумных молний призраками метались по комнате.
— Бедный Владимир, — вдруг пробормотала она. — Он такой старый, смерть совсем близко. Неужели он все время об этом помнит? Какой ужас! Как можно смеяться и радоваться чему-то, когда знаешь, что очень скоро тебя не будет на свете?
— Наверное, это и знаешь, и не знаешь, — сказал я. — Я видел людей, приговоренных к смерти, так они и за три дня до казни были счастливы, что не попали в число тех, кого прикончат сегодня. У них еще оставалось двое суток жизни. По-моему, волю к жизни истребить тяжелее, чем саму жизнь. Я знал человека, который накануне казни обыграл в шахматы своего постоянного партнера, которому до этого неизменно проигрывал. И был рад до полусмерти. Знавал я и таких, кого уже увели, чтобы прикончить выстрелом в затылок, а потом приводили обратно, потому что у палача был насморк, он чихал и не мог как следует прицелиться. Так вот, одни из них плакали, потому что придется умирать еще раз, а другие радовались, что им дарован еще день жизни. На пороге смерти происходят странные вещи, Мария, о которых человек ничего не знает, пока сам их не испытает.
— А Мойкову случалось такое испытывать?
— Не знаю. По-моему, да. В наше время такое случалось со многими.
— И с тобой?
— Нет, — ответил я. — Не совсем. Но я был рядом. Это был совсем не худший вариант. Пожалуй, едва ли не самый комфортабельный.
Марию передернуло. Казалось, озноб пробежал по ее коже, как рябь по воде.
— Бедный Людвиг, — пробормотала она, все еще в полусне. — А это можно когда-нибудь забыть?
— Есть разные виды забвения, — ответил я, наблюдая, как высверки бесшумных молний проносятся над молодым телом Марии, словно взмахи призрачной косы, скользя по ней, но оставляя невредимой. — Как и разные виды счастья. Только не надо путать одно с другим.
Она потянулась и стала еще глубже погружаться в таинственные чертоги сна, под сводами которых, вскоре позабыв и меня, она останется наедине с неведомыми картинами своих сновидений.
— Хорошо, что ты не пытаешься меня воспитывать, — прошептала она с закрытыми глазами. В белесых вспышках молний я разглядел, какие длинные и удивительно нежные у нее ресницы — они подрагивали, словно крылья черных бабочек, усевшихся ей на глаза. — Все норовили меня воспитывать, — пробормотала она уже совсем сквозь сон. — Только ты — нет.
— Я — нет, Мария, — сказал я. — Я и не буду.
Она кивнула и плотнее вжалась в подушку. Дыхание ее изменилось. Оно стало ровнее и глубже. Она ускользает от меня, думал я. Теперь вот Мария уже и не помнит обо мне; я для нее только тепло дыхания и что-то живое, к чему можно прильнуть, но еще несколько мгновений спустя от меня не останется и этого. И тогда все, что в ней сознание и иллюзия, повлечется по потокам бессознательного уже без меня, восторженно ужасаясь диковинным всполохам снов, словно мертвенным зигзагам молний за окном, и она, уже совсем не тот человек, которого я знал днем, чужая мне, будет в зареве полярных сияний совсем иных полюсов и во власти прихотей совсем иных, нездешних сил, открытая любым тяготениям, свободная от оков морали и запретов собственного «я». Как далеко ее уже унесло от минувшего часа, когда мы верили бурям нашей крови и, казалось, сливались воедино в счастливом и горьком самообмане самой тесной близости, какая бывает между людьми, под просторным небом детства, когда еще мнилось, что счастье — это статуя, а не облачко, переменчивое и способное улетучиться в любой миг. Тихие, на грани бездыханности вскрики, руки, сжавшие друг друга, будто навсегда, вожделение, именующее себя любовью и прячущее где-то в своих потаенных глубинах бессознательный, животный эгоизм и жажду смертоубийства, неистовое оцепенение последнего мига, когда все мысли улетают прочь, и ты только порыв, только соитие, и познав другого, не помнишь ни его, ни себя, но упиваешься обманчивой надеждой, что теперь вы одно целое, что теперь вы отдались друг другу, хотя на самом деле именно в этот миг вы чужды друг другу как никогда и самому себе чужды не меньше, — а потом сладкая истома, блаженная вера обретения себя в другом, мимолетное волшебство иллюзии, небо, полное звезд, которые, впрочем, уже медленно меркнут, впуская в душу тусклый свет буден или непроглядную темень мрачных дум.
«Блаженная спящая душа, меня не помнящая, — думал я, — прекрасный фрагмент бытия, с которого первая же тень дремоты стирает мое имя начисто и без следа, как можешь ты бояться стать мне слишком родной и слишком близкой только потому, что страшишься разлуки? Разве не ускользаешь ты от меня каждую ночь, и я даже не знаю, где ты пребывала и что тебя коснулось, когда ты наутро снова раскрываешь глаза? Ты считаешь меня цыганом, неугомонным кочевником, тогда как я всего лишь ускользнувший от своей судьбы обыватель, нахлебавшийся лиха и взваливший на себя непосильную орестейскую ношу кровной мести, — а настоящая цыганка как раз ты, в вечных поисках собственной тени и в погоне за собственным» я «. Милое, неприкаянное создание, способное устыдиться даже того, что не умеет готовить! И не учись никогда! Кухарок на свете достаточно. Их куда больше, чем убийц, даже в Германии».
Откуда-то сбоку из-за стены донесся приглушенный лай. Должно быть, это Фифи. Не иначе, Хосе Крузе привел на ночь очередного приятного гостя. Я блаженно вытянулся возле Марии, стараясь не потревожить ее. Она тем не менее что-то почувствовала.