XII

Если у Силвера я трудился в катакомбах под землей, то у Реджинальда Блэка меня перевели под крышу. Мне надлежало, сидя в мансарде, а по сути на чердаке, каталогизировать все, что Блэк успел купить и продать за свою жизнь, снабдив фотографии картин подписями об их происхождении с указанием источников информации. Это была легкая работа. Я сидел в большом, светлом чердачном помещении с выходом на террасу, откуда открывался вид на Нью-Йорк. Окружив себя ворохом фотографий, я погружался в работу, иногда ловя себя на странном ощущении, будто сижу в Париже, над Сеной, где-нибудь на набережной Августина.

Реджинальд Блэк время от времени приходил меня навещать, принося с собой облако ароматов дорогой туалетной воды «Кнайз»и гаванской сигары.

— Разумеется, ваша работа останется незаконченной, — рассуждал он, ласково поглаживая себя по ассирийской бородке. — Тут недостает многих фотографий, которые были сняты торговцами в Париже при покупке картин у художников. Но это уже ненадолго. Вы слыхали, что союзники прорвали фронт в Нормандии?

— Нет. Я сегодня еще не слушал радио.

Блэк кивнул.

— Франция открыта! Идем на Париж!

Я ужаснулся, даже не сразу поняв, почему. И только потом сообразил: это же давний, многовековой тевтонский боевой клич — от Блюхера и Бисмарка до Вильгельма и Гитлера. Только теперь все наоборот: мы идем на Париж, оккупированный гестаповцами и нацистами.

— Боже милосердный! — вздохнул я. — Вы представляете, что немцы сделают с Парижем, прежде чем оставить?

— То же самое, что и с Римом, — заявил Блэк. — Они его сдадут без боя.

Я не согласился.

— Рим они сдали, не подвергнув город опустошению только потому, что это резиденция папы, а папа заключил с ними позорный конкордат. Папа для них почти союзник, Это он позволил ловить евреев чуть ли не под стенами Ватикана, лишь бы защитить католиков в Германии. И ни разу по-настоящему не протестовал, хотя лучше, чем кто бы то еще, был осведомлен о преступлениях нацизма, гораздо лучше, чем большинство немцев. Немцы сдали Рим без боя, потому что если бы они его разрушили, на них ополчились бы немецкие католики. К Парижу все это не относится. Франция для немцев — заклятый враг. Реджинальд Блэк смотрел на меня озадаченно.

— Вы считаете, город будут бомбить?

— Не знаю. Может, у немцев не хватит на это самолетов. А может, американцы будут их сбивать и к городу не подпустят.

— Но вы считает, они отважатся бомбить Лувр? — спросил Блэк в ужасе от собственных слов.

— Если они будут бомбить Париж, вряд ли они сумеют сделать исключение для Лувра, — предположил я.

— Бомбить Лувр?! Со всеми его бесценными, невосполнимыми сокровищами? Да все человечество возопит!

— Человечество не возопило, когда бомбили Лондон, господин Блэк.

— Но чтобы Лувр?! И музей Же-де-Пом со всеми шедеврами импрессионистов! Невозможно! — От волнения Блэк не сумел сразу подобрать слова. — Бог этого не допустит! — выдохнул он наконец.

Я промолчал. Бог уже столько всего допустил. Реджинальд Блэк, вероятно, знал об этом лишь то, что писали в газетах. Когда видишь своими глазами, все выглядит иначе. В газете можно прочесть — двадцать тысяч убитых; прочитав это, обыватель, как правило, испытывает легкий бумажный шок, и все. Совсем другое дело, когда человека мучают у тебя на глазах, убивают долгой пыткой, а ты видишь это — и бессилен помочь. Единственного человека, которого ты любил, а не абстрактные двадцать тысяч.

— Ради чего мы тогда живем, если возможно такое? — не унимался Блэк.

— Чтобы в следующий раз, когда такое снова будет возможным, этому воспрепятствовать. Хотя я лично в подобное не верю.

— Не верите? Во что вы тогда вообще верите?

— В невозможное, господин Блэк, — сказал я, чтобы хоть как-то успокоить его. Не хватало только, чтобы он посчитал меня анархистом.

Блэк внезапно улыбнулся.

— Тут вы правы. А теперь — бросайте-ка работу! Я хочу вам кое-что показать. Пойдемте!

Мы спустились в студию, где Блэк показывал свои картины. Мне было немного не по себе: весть о том, что Париж снова оказывается в полосе военных действий, сильно меня взволновала. Я любил Францию и видел в ней что-то вроде второй родины, несмотря на все, что мне выпало испытать в этой стране. В сущности, жизнь потрепала меня там ненамного сильней, чем в Бельгии, Швейцарии, Италии или Испании, зато с Францией меня связывало и множество других, живых воспоминаний, которые теперь, отойдя в прошлое, казались удивительно светлыми. Там было надрывней, горше, но и пестрей, переменчивей, живей, чем где-либо еще, где царили только однообразие чужбины и безысходность изгнания. Впрочем, с началом войны и во Франции все стало совсем по-другому. Однако даже чувство опасности не заслонило моей приязни к этой стране.

— Взгляните, — сказал Реджинальд Блэк, указывая на картину, стоявшую на мольберте.

Это был Моне. Поле с цветущими маками, а на заднем плане женщина в белом платье и с зонтиком от солнца бредет по узенькой тропинке. Солнце, зелень, небо, белые облачка, лето, веселые огоньки маков и смутный, далекий контур женщины.

— Какая картина! — восхитился я. — Какой покой!

Некоторое время мы оба созерцали картину молча. Влэк достал портсигар, открыл его, заглянул внутрь и отложил портсигар в сторону. Потом подошел к своей лакированной, черного дерева, шкатулке для сигар — это был хитроумный агрегат с увлажняющей губкой и даже с искусственным охлаждением. Он достал оттуда две сигары.

— Такую картину — только с «Ромео и Джульеттой», — объявил он торжественно.

Мы зажгли наши гаванские сигары. Помаленьку я начал уже к ним привыкать. Блэк плеснул в две рюмки коньяку.

— Покой! — повторил он вслед за мной. — И немного комфорта. Это ведь не святотатство. Одно другому нисколько не вредит.

Я кивнул. Коньяк был великолепен. Не дежурный коньяк для клиентов — персональный коньяк Блэка, из его сокровенной бутылки. Видно, хозяин и вправду был не на шутку взволнован.

И вот в такое великолепие скоро будут стрелять, — задумчиво заметил я, кивнув на картину.

— Наш мир таков, каким его устроил Бог, — произнес Блэк не без пафоса. — Вы в Бога верите?