— Это было бы против моей чести, — добавил он внезапно.

Я не стал ему отвечать. Слишком далеко это бы нас завело.

— Оставьте картину у меня, — прокаркал Дюран-второй. — Я дам о себе знать.

— Хорошо, господин Дюран.

На какой-то миг мне вдруг показалось странным называть господином человека, который истлевал заживо и пропах смертью насквозь, невзирая на все туалетные воды и дезинфицирующие порошки. Но постепенно меркнущее сознание и каждая клеточка разлагающегося тела продолжали истово бороться за жизнь.

Я покинул комнату больного. На пороге меня задержала экономка.

— Господин Дюран велел угостить вас рюмочкой коньяку. Такое с ним редко бывает. Не иначе, вы ему понравились. Подождите минутку.

По правде говоря, оставаться мне вовсе не хотелось, но любопытно было узнать, какой коньяк пьет Дюран-второй. Экономка уже шла ко мне с подносом.

— Ну что, купил господин Дюран? — спросила она как бы между прочим.

Я удивленно глянул на нее. «Ей-то что за дело?»— пронеслось у меня в голове.

— Нет, — сказал я наконец.

— Слава Богу! Ну к чему ему сейчас все это старье? Вот и племянница его, барышня Дюран, то же самое все время твердит!

Почему-то я сразу хорошо представил себе эту племянницу: костлявая выжига, которая ждет не дождется наследства, как, вероятно, и экономка, которая в каждой новой покупке, должно быть, видит посягательство на отказанный ей куш. Я пригубил коньяк и тотчас же его отставил. Это было самое дешевое пойло из всех, какие мне доводилось пробовать в жизни.

— Господин Дюран тоже пьет этот коньяк? — вежливо поинтересовался я.

— Господин Дюран вообще не пьет. Врачи запретили. А что?

Бедняга Дюран, подумал я. Заложник фурий, которые отравляют ему жизнь и даже напитки.

— По правде говоря, мне тоже пить нельзя, — сказал я.

— Этот коньяк господин Дюран сам заказывал еще в прошлом году.

Тем хуже для него, подумал я.

— А почему господин Дюран не в больнице? — полюбопытствовал я.

Экономка вздохнула.

— Не хочет! Все никак не может расстаться со своим хламом. Врач живет у нас, в нижнем этаже. В больнице-то все куда проще.

Я поднялся.

— Врач тоже пьет этот бесподобный коньяк? — спросил я.

— Нет. Он виски пьет. Шотландское.

Язык — вот главная преграда, — рассуждал Георг Камп. В заляпанном белом комбинезоне он сидел в магазинчике Роберта Хирша. Дело было после работы. Вид Камп имел вполне довольный. — Вот уже больше десяти лет прошло, как в Германии сожгли мои книги, — продолжил он. — По-английски я писать не могу. Кое-кому удалось научиться. Артур Кестлер, Вики Баумnote 43 . Другие устроились в кино, там стиль не так важен. А я не смог.

Камп был в Германии известным писателем. Сейчас ему перевалило за пятьдесят пять.

— Поэтому я стал маляром, затем маляром-декоратором в квартирах, а сегодня отмечаю очередное повышение, теперь я вроде бригадира. Приглашаю вас на кофе с пирожными. По такому случаю Роберт Хирш любезно предоставил мне свой магазин. Через десять минут все доставят. Приглашены все.

Явно довольный собой, Камп с гордостью оглядел присутствующих.

— Совсем больше не пишешь? — спросил я. — По вечерам, после работы?

— Пробовал. Но к вечеру я слишком устаю. В первые два года я пытался писать. Чуть не умер с голоду и ничего, кроме комплексов неполноценности, не нажил. Декоратором я в десять раз больше зарабатываю.

— У тебя богатые перспективы, — заметил Хирш. — Гитлер тоже маляром начинал.

Камп презрительно отмахнулся.

— Он в маляры попал как несостоявшийся живописец. А я уже член профсоюза. Постоянный.

— Так и останешься теперь декоратором? — спросил я.

— Еще не решил. Когда время придет, тогда и буду думать. Сейчас главное не растратить остаток сил на графоманство. Может, когда-нибудь потом я и опишу приключения декоратора в Нью-Йорке, если другого сюжета не найду.

Хирш рассмеялся.

— Храни тебя Бог, Камп, — сказал он. — Ты и вправду обрел здесь себя.

— А что в этом плохого? — удивленно спросил Камп. — Или, может, вы считаете, мне надо было прийти в моем коричневом костюме? — Он замер, уставившись в окно витрины, за которым стояла Кармен. — Я бы мог… — Он снова умолк и продолжал глазеть на Кармен.

— Поздно, Георг, — сказал Роберт Хирш. — Кофе уже поставлен. Ради такого случая я проверяю в работе лучшую свою электрокофеварку.

В магазин вошла Кармен. Следом за ней с большой картонной коробкой впорхнула женщина-чижик. Это была Катарина Елинек, жена профессора, оставшегося в Австрии. Катарина была еврейкой, профессор Елинек — нет. Он отправил ее за границу и подал на развод. За ней уже дважды приходили и только чудом не арестовали; тогда он дал ей денег, чтобы хватило на первое время, и велел уезжать, а сам остался. Так, через Швейцарию и Францию, она незадолго до войны добралась до Нью-Йорка, маленькая, измученная, почти без средств к существованию, но с неистребимой волей к жизни. Сначала работала служанкой, потом, когда обнаружился ее незаурядный талант к выпечке тортов и пирожных, кто-то оборудовал у себя на заднем дворе маленькую квартирку для Катарины, где она и пекла. С хозяином квартирки ей пришлось спать, как потом и с другими мужчинами, которые ей помогали. Она никогда и никому не жаловалась. Катарина знала жизнь и понимала, что даром ничего не получишь. Ей и в Вене пришлось переспать с нацистским боссом, который устроил ей заграничный паспорт. Она решила, что будет при этом думать о муже и ничего страшного тогда не случится. На самом же деле, она вообще ни о чем не смогла думать. Едва этот потный тип прикоснулся к ней, Катарина стала как кукла, как автомат. Она перестала быть собой. Все в ней заледенело, и она воспринимала происходящее как бы со стороны. В сознании холодно и ясно зафиксировалась только одна цель — паспорт. Сама она уже не была женой профессора Елинека, хорошенькой и чуть сентиментальной женщиной двадцати восьми лет, — она была просто кем-то, кому во что бы то ни стало надо получить паспорт. Паспорт заслонил собой грех, отвращение, мораль — это все были вещи из иного, забытого мира. Ей нужен паспорт, иначе его добыть невозможно, все, баста. Сквозь грязь этого мира Катарина шла как сомнамбула — и грязь не приставала к ней. Позже, когда ее маленькая пекарня стала пользоваться успехом и кто-то сделал ей предложение, Катарина поначалу вообще не поняла, о чем речь. Она была как замурованная. Истово копила деньги, хотя, казалось, даже не знает, ради чего — настолько она отгородилась от всего в жизни. При этом оставалась неизменно любезной, приветливой, кроткой и по-птичьи неприкаянной. Она пекла лучшие штрудели во всем Нью-Йорке. После ее маковых рулетов и штруделей — с сыром, с вишнями, творожного, яблочного — даже Джессины пироги и торты казалась жалким дилетантством.