— Когда будут следующие газеты? — спросил я. — Утром. Дневные выпуски. Это уже утренние. Я в растерянности смотрел на продавца.

— Радио, — сказал он. — Радио включите. Там по всем программам всю ночь одни последние известия.

— Верно! — обрадовался я.

У меня-то радио не было. Но у Мойкова есть. Может, он уже вернулся. Я схватил такси и поехал в гостиницу. Я слишком обессилел, чтобы идти пешком. К тому же хотелось добраться как можно скорее. Меня охватила странная апатия, как будто я слышу и воспринимаю окружающее сквозь слой ваты, хотя внутри все дрожало от нетерпения.

Мойков был на месте. Никуда не ушел.

— К тебе Роберт Хирш приходил, — сообщил он мне.

— Когда?

— Часа два назад.

Как раз в то время, когда я стучался к нему в квартиру.

— Он что-нибудь передал? — спросил я.

Мойков кивнул на небольшой, поблескивающий хромированными ручками радиоприемник.

— Принес тебе вот это. «Зенит», между прочим. Очень хороший аппарат. Сказал, что тебе он сегодня наверняка понадобится.

Я кивнул.

— Больше он ничего не сказал?

— Да он только полчаса как ушел. Был взволнован, но без всякого оптимизма. Немцам, говорит, не удавалась ни одна революция. Им даже мятеж не по зубам. Их бог — это приказ и послушание, а уж никак не совесть. Он считает, покушение — это путч военных, и устроили они его не потому, что нацисты изверги и убийцы, для которых право — просто кровавый фарс, а потому, что войну проиграли. Да мы еще полчаса назад последние известия слушали. Когда стало ясно, что Гитлер жив и жаждет мести, Хирш ушел. А приемник тебе оставил.

— С тех пор больше ничего не передавали? —

— Гитлер собирается выступить с речью. Будет убеждать народ, что его спасло провидение.

— А как же иначе. О фронтовых частях что-нибудь слышно?

Мойков помотал головой.

— Ничего, Людвиг. Война продолжается.

Я кивнул. Мойков посмотрел на меня.

— Ты, я погляжу, аж зеленый весь. С Робертом Хиршем я уже бутылку водки выпил. Но готов выпить с тобой еще одну. В такую ночь только последние нервы гробить. Или водку пить.

Я протестующе поднял руки.

— Нет, Владимир. Я и так с ног валюсь. Но радио возьму. У меня в комнате, надеюсь, есть розетка?

— Она тебе не нужна. Это портативный приемник. — Мойков все еще не сводил с меня глаз. — Слушай, не сходи с ума, — сказал он. — Прими хотя бы глоток. И вот это. — Он раскрыл свою громадную ладонь, на которой лежали три таблетки. — Чтобы заснуть. Завтра утром сто раз успеешь выяснить, что правда, а что нет. Ты уж послушай совет престарелого эмигранта, который десять раз такие же надежды переживал и одиннадцать раз их хоронил.

— Думаешь, это тоже все пойдет прахом?

— Завтра узнаем. По ночам надежда приносит странные сны. Я-то знаю: даже убийца иной раз может показаться ангелом, ежели ратует за твое дело, а не против него. Лично я все эти игры давно бросил и предпочитаю снова верить в десять заповедей. Хотя и они, как известно, весьма далеки от совершенства.

Из полутьмы возникла женская тень. Это была очень старая дама, ее серая иссохшая кожа напоминала мятую пергаментную бумагу. Мойков встал.

— Вам что-нибудь нужно, графиня?

Тень истово закивала.

— Сердечные капли, Владимир Иванович! Мои все вышли. Ох уж эти июльские ночи! Никак не заснешь. Они напоминают мне летние ночи пятнадцатого года в Петербурге. Бедный царь!

Мойков протянул ей маленькую бутылочку водки.

— Вот ваше сердечное, графиня. Спокойной ночи. Спите хорошенько.

— Попытаюсь.

Тень, шурша, удалилась. На ней было очень старомодное кружевное платье с рюшами.

— Она живет только прошлым. После революции семнадцатого время для нее остановилось. Она тогда и умерла, просто не знает об этом. — Он снова внимательно взглянул на меня. — Слишком много всего случилось за эти последние тридцать лет, верно, Людвиг? А справедливости в кровавом прошлом нет. И быть не может. Иначе пришлось бы истребить половину человечества. Ты уж поверь мне, старику, который когда-то думал так же, как ты.

Я взял приемник и пошел к себе в комнату. Окна были распахнуты. На ночном столике стояла китайская бронза. Как же давно все это было, подумал я. Я поставил приемник рядом с вазой и стал слушать новости, которые передавались нерегулярно и пулеметной скороговоркой, в коротких паузах между джазовой музыкой и рекламой виски, туалетной бумаги, летних распродаж, бензина и фешенебельных кладбищ с сухой песчаной почвой и изумительными видами. Я пытался поймать какую-нибудь заокеанскую программу, Англию, Африку, и иногда это почти удавалось, я даже разбирал отдельные слова, но они тут же тонули в трескучих помехах — то ли шторм бушевал над океаном, то ли полыхали где-то за горизонтами грозы, а может, доносились отголоски далекой битвы. Я отошел и уставился в окно, в которое всеми своими звездами безмолвно и бездонно глядела июльская ночь. Потом снова включил приемник, окунувшись в мешанину из тупой рекламы и подлинного исторического трагизма, между которыми жестяные металлические голоса не делали никаких различий, разве что реклама становилась все назойливей и громче, а новости все безотрадней. Покушение не удалось, в армии идут аресты мятежников, генералы против генералов, при этом партия убийц уже дискутирует новые методы зверств — подвергнуть заговорщиков очень медленному удушению через повешение или всего лишь обезглавить. Этой ночью Бога часто беспокоили мольбами; но он, похоже, твердо решил оставаться на стороне Гитлера. Совершенно разбитый, я заснул только под утро.

Уже днем я узнал от Мойкова, что один из постояльцев ночью умер — это был неприметный эмигрант, почти безвылазно и тихо сидевший у себя в номере. Звали его Зигфрид Заль, и умер он от инфаркта. Я его вообще ни разу н видел.

— Можешь занять его комнату, — сказал Мойков. Она немного побольше твоей. И лучше. До ванной ближе. Цена та же.

Я отказался. Этого Мойков решительно не мог понять Я, честно говоря, тоже.

— Вид у тебя отвратительный, — констатировал он. — Судя по всему, снотворное тебя не берет.

— Почему же, обычно берет.

Он глянул на меня неодобрительно.