Я покачал головой. Показания эти я знал еще с Парижа. Роберт Хирш в таких делах был дока. Не хотел я сейчас на них смотреть. Странным образом мне почему-то казалось, что при всех удачах сегодняшнего дня я должен кое-что предоставить самой судьбе. Любой эмигрант сразу понял бы меня. Тот, кто всегда вынужден ставить на один шанс из ста, как раз по этой причине никогда не станет преграждать дорогу обыкновенной удаче. Вряд ли имело смысл пытаться растолковать все это Левину.
Адвокат принялся удовлетворенно засовывать бумаги обратно.
— Теперь нам надо отыскать кого-нибудь, кто готов поручиться, что за время вашего пребывания в Америке вы не обремените государственную казну. У вас есть тут знакомые?
— Нет.
— Тогда, может, Роберт Хирш кого-нибудь знает?
— Понятия не имею.
— Уж кто-нибудь да найдется, — сказал Левин со странной уверенностью. — Роберт в этих делах очень надежен. Где вы собираетесь жить в Нью-Йорке? Господин Хирш предлагает вам гостиницу «Мираж». Он сам там жил раньше.
Несколько секунд я молчал, а затем вымолвил:
— Господин Левин, уж не хотите ли вы сказать, что я и вправду выберусь отсюда?
— А почему нет? Иначе зачем я здесь?
— Вы и правда в это верите?
— Конечно. А вы нет?
На мгновение я закрыл глаза.
— Верю, — сказал я. — Я тоже верю.
— Ну и прекрасно! Главное не терять надежду! Или эмигранты думают иначе?
Я покачал головой.
— Вот видите. Не терять надежду — это старый, испытанный американский принцип! Вы меня поняли?
Я кивнул. У меня не было ни малейшего желания объяснять этому невинному дитяте легитимного права, сколь губительна иной раз бывает надежда. Она пожирает все ресурсы ослабленного сердца, его способность к сопротивлению, как неточные удары боксера, который безнадежно проигрывает. На моей памяти обманутые надежды погубили гораздо больше людей, чем людская покорность судьбе, когда ежиком свернувшаяся душа все силы сосредоточивает на том, чтобы выжить, и ни для чего больше в ней просто не остается места.
Левин закрыл и запер свой чемоданчик.
— Все эти вещи я сейчас вручу инспекторам для приобщения к делу. И через несколько дней приеду снова. Вышеголову! Все у нас получится! — Он принюхался. — Как же здесь пахнет… Как в плохо продезинфицированной больнице.
— Пахнет бедностью, бюрократией и отчаянием, — сказал я.
Левин снял очки и потер усталые глаза.
— Отчаянием? — спросил он не без иронии. — У него тоже бывает запах?
— Счастливый вы человек, коли этого не знаете, — проронил я.
— Не больно-то возвышенные у вас представления о счастье, — хмыкнул он.
На это я ничего не стал отвечать; бесполезно было втолковывать Левину, что нет таких бездн, где не нашлось бы места счастью, и что в этом, наверное, и состоит вся тайна выживания рода человеческого. Левин протянул мне свою большую, костлявую ладонь. Я хотел было спросить его, во что все это мне обойдется, но промолчал. Иной раз так легко одним лишним вопросом все разрушить. Левина прислал Хирш, и этого достаточно.
Я встал, провожая адвоката взглядом. Его уверения, что у нас все получится, не успели меня убедить. Слишком большой у меня опыт по этой части, слишком часто я обманывался. И все-таки я чувствовал, как в глубине души нарастает волнение, которое теперь уже не унять. Не только мысль что Роберт Хирш в Нью-Йорке, что он вообще жив, не давала мне покоя, но и нечто большее, нечто, чему я еще несколько минут назад сопротивлялся изо всех сил, что гнал от себя со всею гордыней отчаяния, — это была надежда, надежда вопреки всему. Ловкая, бесшумная, она только что впрыгнула в мою жизнь и снова была здесь, вздорная, неоправданная, неистовая надежда — без имени почти без цели, разве что с привкусом некой туманной свободы. Но свободы для чего? Куда? Зачем? Я не знал. Это была надежда без всякого содержания, и тем не менее все, что я про себя именовал своим «я», она без малейшего моего участия уже подняла ввысь в порыве столь примитивной жажды жизни, что мне казалось, порыв этот не имеет со мной почти ничего общего. Куда подевалось мое смирение? Моя недоверчивость? Мое напускное, натужное, с таким трудом удерживаемое на лице чувство собственного превосходства? Я понятия не имел, где это все теперь.
Я обернулся и увидел перед собой женщину, ту самую, что недавно плакала. Теперь она держала за руку рыжего сынишку, который уплетал банан.
— Кто вас обидел? — спросил я.
— Они не хотят впускать моего ребенка, — прошептала она.
— Почему?
— Они говорят, он… — Она замялась. — Он отстал. Но он поправится! — затараторила она с горячностью. — После всего, что он перенес. Он не идиот! Просто отстал в развитии! Он обязательно поправится! Просто надо подождать! Он не душевнобольной! Но они там мне не верят!
— Врач среди них есть?
— Не знаю.
— Потребуйте врача. Специалиста. Он поможет.
— Как я могу требовать врача, да еще специалиста, когда у меня нет денег? — пробормотала женщина.
— Просто подайте заявление. Здесь это можно.
Мальчуган тем временем деловито, лепестками внутрь, сложил кожуру от съеденного банана и сунул ее в карман.
— Он такой аккуратный! — прошептала мать. — Вы только посмотрите, какой он аккуратный. Разве он похож на сумасшедшего?
Я посмотрел на мальчика. Казалось, он не слышал слов матери. Отвесив нижнюю губу, он чесал макушку. Солнце тепло искрилось у него в волосах и отражалось от зрачков, словно от стекла.
— Почему они его не впускают? — бормотала мать. — Он и так несчастней других.
Что на это ответишь?
— Они многих впускают, — сказал я наконец. — Почти всех. Каждое утро кого-то отправляют на берег. Наберитесь терпения.
Я презирал себя за то, что это говорю. Я чувствовал, как меня подмывает спрятаться от этих глаз, которые смотрели из глубин своей беды в ожидании спасительного совета. Не было у меня такого совета. Я смущенно пошарил в кармане, достал немного мелочи и сунул безучастному ребенку прямо в ладошку.
— На вот, купи себе что-нибудь.
Это сработало старое эмигрантское суеверие — привычка подкупать судьбу такой вот наивной уловкой. Я тут же устыдился своего жеста. Грошовая человечность в уплату за свободу, подумал я. Что дальше? Может, вместе с надеждой уже заявился ее продажный брат-близнец — страх? И ее еще более паскудная дочка — трусость?