Рауль тем временем сумел-таки подняться на ноги.
— Господа! — вещал он. — Как подумаю, что еще совсем недавно я чуть было не лишил себя жизни из-за этого паскуды Кики, я готов сам себя отхлестать по мордасам Какими же мы бываем идиотами, причем как раз тогда когда мним себя на вершине благородства!
В широком жесте недоумения он развел руками, не замедлив опрокинуть большой бокал зеленого ментоловогс ликера, стоявший перед одной из испанок. Липкий напиток вялым ручейком пробежал по скатерти и выплеснулся на платье. В ту же секунду все мы словно оказались в первобытных джунглях, где только что вспугнули стаю попугаев. Обе испанки заорали на Рауля пронзительными, металлическими голосами. Их руки, сверкая дешевой бижутерией, так и мелькали в воздухе.
— Я куплю новое! — в панике вопил Рауль. — Лучше этого! Завтра же! Помогите! Графиня!
Новый взрыв негодования. Разъяренные глаза и хищные зубы прямо над потной лысиной Рауля.
— Я ни во что не вмешиваюсь, — невозмутимо заявила графиня. — Научена горьким опытом. Когда в семнадцатом в Петербурге…
Крики, впрочем, мгновенно стихли, едва только Рауль извлек из кармана бумажник. Он медленно и с достоинством раскрыл его.
— Мисс Фиола, — обратился он к Марии. — Вы профессионал. Я хотел бы проявить щедрость, но не хочу, чтобы меня ограбили. Сколько, по-вашему, стоит это платье?
— Его можно отдать в чистку, — невозмутимо заявила Мария.
Опять поднялся невообразимый шум.
— Осторожно! — крикнул я, успевая парировать летящую прямо в Марию тарелочку со взбитыми сливками. Испанки, забыв про Рауля, готовы были уже вцепиться в Марию зубами и когтями, то бишь ногтями. Одним движением я затолкал девушку под стол.
— Они уже бросаются бокалами с красным вином, — сказал я, указывая на большое пятно, расплывающееся по краю скатерти. — Насколько я знаю, такие пятна в чистке не выводятся. Или я не прав?
Мария тщетно пыталась высвободиться.
— Уж не намерены ли вы драться с этими гиенами, урезонивал я ее. — Сидите тихо!
— Я забросаю их цветами в горшках! Да пустите же меня!
Я не отпускал.
— Похоже, не слишком вы любите ваших сестер по разуму? — спросил я.
Мария снова начала вырываться. Она была куда сильней, чем я предполагал. И вовсе не такой худышкой, как мне казалось.
— Я вообще никого не люблю, — процедила она. — От этого все мои несчастья. Да отпустите же меня!
Тарелка с сервелатом приземлилась на пол рядом с нами. Потом стало тише. Я по-прежнему удерживал Марию.
— Потерпите еще немного, — увещевал я. — Последний всплеск. Представьте на минуту, что вы императрица Евгения, чьи бриллианты вы так бесподобно носите.
Мария вдруг начала хохотать.
— Императрица Евгения велела бы расстрелять этих дур на месте! — сказала она.
Я выпустил ее из-под скатерти, аккуратно отводя в сторону заляпанную вином кайму.
— Осторожно! — предупредил я. — Калифорнийское бургундское.
Рауль положил конец сражению с величием истинного полководца. Вынув из бумажника несколько купюр, он швырнул их в самый дальний угол плюшевого будуара, где испанки, словно две разгневанные индюшки, уже торопливо их подбирали.
— А теперь, милые дамы, — заявил он, — нам пора прощаться. Примите искренние извинения за мою неловкость, но на этом мы и расстанемся.
Он махнул Альфонсу. Мойков тоже привстал. Но оказалось, мы напрасно ожидали новой свары. Разразившись на прощанье короткой тирадой пылких проклятий и гордо колыхнув юбками, испанки удалились.
— Откуда они вообще взялись? — поинтересовался Рауль.
Как выяснилось, этого никто не знал. Каждый считал приятельницами кого-то из присутствующих.
— Впрочем, неважно, — рассудил Рауль, вновь обретая прежнее великодушие. — Откуда что вообще появляется в жизни? Но теперь-то вы понимаете, почему мне так чужды женщины? С ними как-то все время оказываешься смешным. — Он обратился к Марии: — Вы не пострадали мисс Фиола?
— Разве что морально. Тарелку с салями успел перехватить господин Зоммер.
— А вы, графиня?
Старая дама отмахнулась.
— Какие пустяки! Даже пальбы не было.
— Хорошо. Альфонс! В таком случае всем еще по одной на прощанье!
И тут пуэрториканка вдруг запела. У нее был глубокий, сильный голос, и пока она пела, она не сводила глаз с мексиканца. Это была песнь безудержного и неприкрытого желания, даже не песня, а почти жалоба, настолько далекая от всякой мысли, всякой цивилизации, настолько близкая к непреложности смерти, что казалось, возникла она задолго до того, как человечество обрело юмор, смех и вообще человеческий облик, — это была песня-призыв, прямая, бесстыдная и невинная одновременно. Ни один мускул не дрогнул на лице мексиканца. И в женщине тоже все было неподвижно — за исключением глаз и губ. Эти двое смотрели друг на друга, не моргая, а песня звучала все громче, все сильней, все неодолимей. Хотя они не притронулись друг к другу, то было соитие, и каждый понял это, и каждый почувствовал. Все молчали, в глазах Марии я увидел слезы, а песня лилась и лилась, и все внимали ей, глядя прямо перед собой, — и Рауль, и Джон, и Мойков, даже Лахман и графиня, — на короткий миг песня захватила их всех и всех заставила забыться, благодаря невероятному чувству этой женщины, которая никого не желала знать, кроме своего мексиканца, только в нем, в его заурядном лице типичного жиголо, была вся ее жизнь, и это даже не казалось ни странным, ни смешным.