Я уставился в окно. Над плоскостями крыш взошла луна. Где-то истошно заорала кошка. В мусорных бачках во дворе что-то шуршало. В окне напротив зажегся свет и тут же погас. Я боялся засыпать снова. Роберту Хиршу решил не звонить — слишком поздний час, да и чем он мне поможет? С этим я сам должен справиться.

Я встал, оделся. Решил выйти и бродить по городу до тех пор, пока не устану до смерти. Хотя и это всего лишь увертка. Я уже много раз так делал, и в неосознанном стремлении обрести в этих ночных прогулках какую-то опору, создать себе из них приют и забвение, нарочно поэтизировал их до крайности, будто не зная, что все эти светящиеся небоскребы воздвиглись на угрюмой почве жадности, преступлений, эксплуатации и людского эгоизма, будто забыв, что помимо них тут же рядом ютятся убогие кварталы нищеты. Я выпестовал в себе этот выморочный американский урбанизм в противовес кровавым годам моего европейского прошлого, которые хотел из себя вытравить. Но я прекрасно знал, что все это только иллюзия: преступление неотъемлемо от этих замков Парсифаля, как и от всяких иных цитаделей.

Я спустился вниз. Мойков сегодня должен быть на месте. Я хотел взять у него пару таблеток снотворного. Сколько бы я ни норовил справиться со своими трудностями самостоятельно, глупо пренебрегать химическим подспорьем забвению, когда у тебя такой острый приступ. В плюшевом будуаре еще слабо горел свет. — Водки или секонала? — тотчас спросил Мойков восседавший под пальмами в обществе графини. — Или приятной беседы? Дабы потеребить основы существования? Стряхнуть с себя животный страх?

Графиня сегодня спустилась вниз, закутанная в несколько шалей.

— Если б это знать, — протянула она. — По-моему, сперва хочешь общества, потом водки, потом секонала, потом всего прочего — а в итоге носишься, как курица с отрубленной головой, и себя не помнишь.

Мойков раскрыл свои глаза мудрого попугая.

— А потом все начинается сначала, — проронил он. — Все идет по кругу, графиня.

— Вы так полагаете? И деньги тоже?

На стойке портье раздался звонок.

— Наверное, Рауль, — вздохнул Мойков. — Что-то ночь сегодня беспокойная.

Он поднялся и пошел выяснять, в чем дело. Графиня обратила ко мне свое птичье лицо, на котором, как сапфиры в мятом шелку, мерцали ее голубые глаза.

— Деньги не возвращаются, — прошептала она. — Текут и текут. Надеюсь, я умру прежде, чем они кончатся совсем. Не хочется подыхать в богадельне. — Она жалко улыбнулась. — Я и так стараюсь не затягивать. — Из-под ее шалей без всякого видимого участия рук на секунду вынырнула бутылка водки и тут же исчезла. — Вы плакать не пробовали? — спросила она затем. — Если уметь, это успокаивает. Выматывает. Потом наступает безутешный покой. Только не всегда это получается. Время плача быстро проходит. Лишь потом понимаешь, какое это хорошее было время. Затем приходит страх, и оцепенение, и отчаяние. И тогда единственное, что держит человека в жизни, это его воспоминания.

Я поднял глаза на бледно-восковое лицо ветхого шелка. О чем она? Все как раз наоборот, по крайней мере, для меня.

— Что вы имеете в виду? — переспросил я. Лицо графини слегка оживилось. — Воспоминания, — повторила она. — Они живые, них тепло, в них блеск, в них юность и жизнь.

— Даже если вспоминаете о мертвых?

— Да, — ответила хрупкая старушка после паузы. — Какие же это воспоминания, если о живых?

Я больше не спрашивал.

— Воспоминания держат человека в жизни, — повторила она тихо. — Пока ты жив, живы и твои воспоминания. Иначе что? Но к ночи они выходят из тени и умоляют: «Не уходи! Не убивай нас! У нас же никого нет, кроме тебя!»И хоть сам ты в отчаянье, и устал до смерти, и хочется бросить все, но они-то еще больше тебя устали и больше тебя отчаялись, а все молят и молят: «Не убивай нас! Вызови нас к себе снова, и мы придем под бой курантов!»— и зазвенит мелодичный хрустальный смех, и оживут фигуры, и совершат свои механические поклоны и книксены, и поплывут перед тобой любимые лица, воскресшие, только чуть бледней, чем прежде, вот они перед тобой и все молят, молят: «Не убивай нас! Мы живы только в тебе!» Как же им отказать? И как их выдержать? Ах… — На секунду графиня жалобно умолкла. — Но я не хочу в богадельню, со всеми в одну кучу, в эти людские отбросы, которые едва копошатся…

Снова появился Мойков.

— Где они, нынешние герои? — пробурчал он. — Куда они пропали? — процитировал он песенку Марлен Дитрих. — Их могил и ветер не знает, и трава над ними не растет. — Он поднял свою рюмку. — А ты? — спросил он меня.

— Я нет.

— У него горе все еще комом в горле стоит, — пояснил Мойков, обращаясь к графине. — У нас-то оно давно песком в ноги ушло и теперь к сердцу поднимается, пока совсем не засыплет, — это как долгие похороны. Но и без сердца жить можно, верно, графиня?

— Это все слова, Владимир Иванович. Вы любите слова. Вы поэт? Может, и без сердца жить можно. Только чего ради? — Графиня встала. — Сегодня на ночь две, да, Владимир? Спокойной ночи, месье Зоммер. Какая красивая фамилия. В детстве нас и немецкому тоже немного учили. Хороших вам снов.

Мойков повел хрупкую даму к лестнице. Я посмотрел на пузырек, из которого он выдал графине две таблетки. Это было снотворное.

— Дай и мне две, — попросил я, когда он вернулся. — Почему она всегда берет их у тебя поштучно? — полюбопытствовал я. — Почему бы ей не держать весь пузырек у себя в ночном столике?

— Она себе не доверяет. Боится, что как-нибудь ночью выпьет все.

— Несмотря на все свои воспоминания?

— Тут не в воспоминаниях дело. Она страшится нищеты. Хочет жить, покуда живется. Но боится внезапных приступов отчаяния. Отсюда и меры предосторожности Но она заставила меня пообещать, что как только попросит, я ей достану большой пузырек снотворного.

— И ты сдержишь слово?

Мойков посмотрел на меня своими выпуклыми, будто вовсе без век, глазами.

— А ты бы не сдержал?

Он медленно раскрыл свою большую, сильную ладонь. На ней лежало изящное, явно старинной работы, кольцо с рубином.

— Просила продать. Камень небольшой, но ты только посмотри на него.