– Баптисты – не секта и не трясуны, – возразил Костя.

– Я ничегошеньки в этом не понимаю! Я синагогу от мечети не отличу, я физик – и не самый плохой! – а не поп и не сыщик! Я понимаю, Костя, я все понимаю, я знаю, что без Деда я бы и сейчас преподавал «Физику» Перышкина в шестом классе омской школы, но ведь… Ведь это что выходит – я тебя породил, я тебя и убью?!

– Семен, – сказал Костя напряженно, – тебе не кажется, что мы в тупике?

– Да! Именно в тупике! С самого начала всей этой странной затеи!

– Я не о том, – нервно перебил Костя. – Не кажется ли тебе, что все мы, ученые, в тупике? Ведь всем давно ясно, что мы раздробили науку на тысячи осколков, направлений, узеньких штреков, каждый долбит свой лаз и не видит общей цели. Движение для нас – все, а зачем, куда? Считается неприличным, наивным задавать этот вопрос. А Дед – гений. Он ищет принципиально новые пути, парадоксальные, невероятные. Поверх барьеров. Их нельзя выдумать за столом, их надо отыскать в жизни, понимаешь? Позавчера был у него на даче. Он выписал себе штук сто книг по философии, истории, этнографии Индии и Китая, обложился ими с трех сторон, сидит и конспектирует, как первокурсник. Ищет. Уверен, что все возможные глобальные открытия предугаданы много веков назад. Думаешь, почему он так вцепился в Зеркальщика? Потому что – «свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи…». Откуда это взялось? Вся история цивилизации переполнена предсказателями будущего – пророками, прорицателями, оракулами, пифиями. И ведь угадывали, черти, не раз угадывали! А Дед сидит, чешет лысину линейкой, приговаривает: «Нет дыма без огня! Бороться и искать…» – и пишет, как всегда, двумя карандашами: синим – конспект, красным – свои соображения. Анна Егоровна мне жаловалась на кухне: по двенадцать часов сидит, как молоденький, она его гулять силой вытаскивает… Семен, скажи честно: неужели ты допускаешь, что Дед свихнулся?

Семен убито вздохнул.

– Нет, конечно…

– Вот так-то. Ладно, едем в Романово, – Костя включил мотор. – А Бенджамен Говард тебя подождет. И Нобелевская – тоже…

IX

…Сначала Матвей относился к нему с иронией, потом с симпатией, а потом стал считать как бы другом. Отрезав себя от старых друзей и связей, он хотел одиночества, но выходило так, что совсем без людей нельзя. После смерти тети Груни и ухода Милы Матвей остался с Каратом, и доходило до того, что тянуло повыть с ним на пару. Тогда он шел к Ренату, отрывал его от работы, и тот близоруко и покорно соглашался идти обедать, или дрова колоть, или в лес.

А впервые Ренат сам пришел к Матвею с наивно-наглой просьбой: не может ли он дровами помочь, а то холодно. Матвей подивился на здорового мужика, который не удосужился дровами запастись, а теперь клянчит на дармовщину. Но что-то удержало его от резкого отказа: наверное, нелепый вид Рената – в ватнике, золотых очках и лаковых мокасинах, заляпанных глиной. Когда с вязанкой дров пришли на Ренатову дачу, Матвей огляделся и разом все понял про жизнь хозяина: веранда с безногим столом и битыми стеклами, пустая комната, заваленная пыльными газетами и журналами, еще одна такая же – поменьше и погрязней, с продавленным диваном, тощий кот с фосфорическими голодными глазами, в закутке-кухне – газовая плита, во много слоев заляпанная подгоревшим варевом, и наконец – большая жилая комната с облупившейся печкой и сотнями книг на полках и в стопках на полу, рабочим столом с аккуратно разложенными листами бумаги, карандашами, ручками и элегантной, сверкающей хромом пишущей машинкой.

– Такой дом протопить тебе знаешь сколько дров надо? – грубовато сказал Матвей.

– Я как-то… привык… к холоду. Работается лучше… и вообще, – извинился Ренат.

– Ты что, писатель?

– Не-ет, – засмеялся он, – я литературовед.

Матвей не мог серьезно относиться к такой работе, она казалась ему не мужским делом, а баловством дамским. Раньше, в летные годы, он бы посмеялся в открытую. Тогда он вовсе не считал нужным присматриваться к людям, делил их на мужчин и всех остальных: женщин, детей, стариков. У «остальных» были точно определенные функции: у одних – спать с мужчинами, рожать детей и вести хозяйство, у других – расти и учиться, у третьих – доживать и помогать молодым. А мужчины, в свою очередь, делились на «шляп» и мужиков, то есть на тех, кто гужуется помаленьку при жизни, ловчит и бездельничает, и тех, кто эту самую жизнь на себе тянет. Картина была без полутонов, четкой. И особенно четкой оттого, что как в рамку помещалась в решенные Матвеем сроки. Но рамка рассыпалась, и он стал приглядываться к людям: ведь оказалось, что среди них еще долго, наверное, жить и стоит, пожалуй, разобраться получше. По прежней мерке Ренат был стопроцентной «шляпой», и даже не просто «шляпой», а «шляпой с перышком», то есть находился на последней ступени мужского падения, донельзя приблизившись к бабам. Теперь же Матвей не спешил с оценкой. И мало-помалу, отвечая на вопросы, которые сам себе задавал, он ощутил, как растет его симпатия к «шляпе» и меркнет ирония. «Трудяга или бездельник?» – спрашивал Матвей. Ну хорошо, пусть работа его непонятная и бестолковая, но ведь трудяга! И не просто, а фанат. Готов не есть, не пить, а целыми сутками вкалывать. Если бы все так ишачили, давно бы уже коммунизм был. Ловчила? Смешно сказать – достаточно взглянуть на его логово. Балбес? Ну уж нет – в своем деле дока, ас. А вот похитрей вопрос, наивный на вид, из драчливого детства: пойдешь с ним в разведку? И ответ, вполне взрослый: насчет разведки не знаю, а вот то, что этому парню верить можно, – факт. Такие не продаются и не покупаются, как их ни заманивай, ни стращай. Матвей, конечно, не мог доказать этого, но он почувствовал в Ренате упрямую силу его предков – степных наездников – и тогда привязался к нему. Может быть, потому что он, Матвей, бросив вызов неведомым мрачным силам, тоже должен был быть настырным фанатом, но порой ощущал в себе и неуверенность, и робость, и даже страх, и даже подлое желаньице плюнуть на все и на всех, завалиться на диванчик у телевизора и жить вот так – бездумно и безбедно. Но он приходил в пустой промерзший Ренатов дом, видел этого черта упрямого в ватнике на майку, замотанного в драный шарф, в очечках, еле сидящих на плоском носу, и Матвею делалось стыдно, он называл себя «шляпой с перышком», рохлей, слюнтяем, тюфяком, штафиркой, бабой, и в нем подымалась тогда та самая злость, которая города берет. Ведь смелость – это так, для стороннего глаза, а на самом деле города берут от обиды и злости.

А разобравшись в этом, Матвей честно попытался понять смысл Ренатова дела. И Ренат столь же честно, без издевки постарался объяснить ему.

– Я изучаю литературу. Некоторые очень наивные и не очень грамотные люди считают, что мы должны помогать писателям лучше писать, а читателям – лучше понимать их. Ерунда. Этим критики, наверное, должны заниматься, но уж никак не мы. Мы – такие же ученые, как химики, физики, биологи, мы изучаем природу, мир. А литература – это часть мира, это такая же реальность, как… ну, как деревья или камни. И вот минерологи, геологи, геохимики разбираются в составе этих камней, структурах, качествах, а мы точно так же копаемся в литературе, стараемся понять ее законы и структуры и таким образом расширяем знания человечества о мире. Литература – огромный мир, и каждый из нас выбирает себе его часть. Я вот – временные отношения в поэзии. По существу дела, я изучаю время, то, как оно отражается в маленькой части мира – в поэзии… Я коплю наши общие знания о времени.

– Ну и что же такое время? – тревожно улыбался Матвей.

– Форма существования материи, если тебя интересует определение из учебника, – отвечал Ренат с виноватой улыбкой. – А если нет, то… Загадка. Самая великая загадка. Понимаешь, время – один из самых важных факторов эволюции живых организмов. И не исключено, что именно время таит разгадку принципов организации жизни во Вселенной.