(Сердца ожесточились, и зло хотело взять реванш. Но разве оно способно помешать рвению чистых, которых Господь увенчает своей великой славой?)

Несчастный поднялся и, хромая, покинул кафе, и никто, даже я, не помог ему: вместо это я пересчитывал свои монеты, пока он плакал.

Я выпил несколько виски до закрытия кафе, до двух ночи, пытаясь прогнать скуку. Мои товарищи по преисподней вопили и ругались. Наконец в кафе появились двое полицейских, они стали разгонять народ, и я заметил, с каким удивлением они посмотрели на меня; я удалился под покровом ночи. Шагов через тридцать я остановился, изумленный, колеблющийся, переполненный желанием, отяжеленный алкоголем и тоской. Что делать теперь? Я не могу вернуться пьяным к Анне и Луи. В любом случае уснуть я не смогу. Пойти к проституткам в Монбенон? Мне приходилось иметь дело с несколькими из них, особенно с юной арабкой из Туниса, вокруг пупка которой была вытатуирована змея. Я знал, что в это время она ждет клиентов под аркой моста, а потом отводит их в ближайший отель. Я с жадностью кинулся на ее территорию. Ее не было. Фонари бросали насмешливый свет на пустынную площадь. Метрах в сорока я увидел женщину в белом пальто, которая шла мне навстречу, и вдруг с неба пошел дождь.

Я бежал оттуда, переполненный гневом, и вернулся ночевать в Совабелен, еще долго прислушиваясь к шуму дождя, прежде чем на полчаса заснул с наступлением утра.

VI

В этом году осень была необычайно красивой, может быть, потому, что дождь шел при свете солнца. Дождь и холод ускорили листопад, и листья, желтые, словно очистившиеся перед смертью, горели золотом на виду у легкого синего неба.

Я не долго вспоминал о той ужасной ночи – я вновь стал следовать моему расписанию уже с утра, и лишь смутно помнил, что мое исцеление не так явно, как мне казалось прежде. Еще одно бегство – и все начнется сначала. Анна казалась счастливой, Луи был спокоен, улыбался, я тоже испытывал блаженное состояние, хотя временами вздохи мальчика, его взгляд и его тело волновали меня – я спасался только с помощью долгих прогулок.

У Луи начались каникулы, мы каждый день ездили по лесам, окружающим Л., в которых есть что-то дикое и меланхоличное в духе Шуберта. В маленькой деревеньке Карруж мы остановились, чтобы посетить могилу Гюстава Р., умершего предыдущей осенью, и пока мы все трое размышляли, стоя над прямоугольником земли, на котором лежали засохшие розы, я с удивлением заметил, что Луи вдруг отвернулся; его глаза наполнились слезами; он схватился за еловый крест с маленькой надписью так, словно хотел ее стереть.

– Он читал хоть что-нибудь Р.? – спросил я Анну, когда мы остались наедине.

– Он взял в твоей библиотеке «Реквием». С тех пор он не расстается с книгой.

– Никогда не замечал.

– Он скрывает это от тебя. Ты слишком серьезен. Не забывай, что ты сам писатель.

– А ты?

– Со мной все не так. Я только читаю. Естественно, со мной ему легче.

Эпизод с «Реквиемом» приходил мне на память в течение нескольких дней. Итак, Луи обожает эту поэму. Он знает ее наизусть. Как же я, глупец, мог забыть о его пристрастии к музыке, о тех часах, которые он провел в Рувре, слушая Бетховена и Шопена…

Я обеспокоился тем, чтобы Луи вновь начал брать уроки игры на фортепиано. Я регулярно стал класть ему на стол любимые книги и особенно сборники стихов; он говорил, что больше всего ему нравятся поэмы Р., чем-то таинственным, чего он не мог объяснить.

Визит на карружское кладбище не переставал всплывать у меня в памяти: мы, стоящие перед могилой поэта, чьи песни волновали наши сердца так же, как – сегодня я это знаю – кровь, снова начинающая сочиться из плохо затянувшейся раны, сочиться, едва подумаешь о том, что такое возможно. Мы приехали в деревню, освещенную рыжими лучами солнца, в которых гнезда дроздов, там и тут прилепившиеся к фермам, смотрелись, словно пучки необыкновенно чистых взглядов. Кладбище находилось по соседству с часовней, где отпевали Р., оно было знакомо многим. Сначала идешь вдоль изгороди, потом подходишь к порталу, нависающему над крышей, вроде того, как это бывает на немецких кладбищах: в двух шагах, рядом с тисом, тесная могила, украшенная розами… Никакой плиты. Конечно, здесь появится солидный камень, но пока так даже лучше, почти ничто не отделяет посетителя от тела, уснувшего в этой узкой колыбели, испещренной следами синиц. Я помнил человека, который упокоился там, помнил его высокий голос, слышал, как из земли и воздуха будто рождаются его музыкальные строки, они были похожи на слова урока, который я должен буду отныне запомнить. В юности я был знаком с Р. Я потерял его из виду, когда начал публиковать свои романы – может быть, их тон, или мои привычки были постыдной тайной, которую я не решался доверить ему. Однако я никогда не прекращал читать его стихи и восхищаться ими. Я приехал в Карруж на похороны и был поражен простотой церемонии, проходившей под ноябрьским дождем.

Я вспоминал свои давние визиты в дом Р.; он жил на ферме на краю деревни, перед дверями росла глициния, по узкому коридору бегали кошки, в его рабочей комнате стоял стол, прислоненный к фаянсовой печи, которую топили с самого начала осени. Возле стола к стене были пришпилены кнопками фотографии, их Р. взял у молодых крестьян, которых он в свое время очень любил: на фотографиях рослые парни с могучими телами и коротко стриженными белесыми волосами улыбались широкими улыбками… Один из мальчиков, почти совсем голый, подняв руки, закидывал сноп на телегу с зерном. Помню, тогда я был поражен; я поднялся, чтобы рассмотреть их прекрасные тела вблизи. Р. на мгновение вышел – принести бутылку и стаканы.

– Смотрите фотографии? – спросил он насмешливым тоном, найдя меня почти-приклеившимся носом к стене.

Я молчал. Потом он добавил изменившимся голосом то, что я до сих пор слышу:

– Я сделал эти фотографии… очень давно.

Я не забуду звуки его голоса в то мгновение. И это «очень давно» звучало у меня в ушах, когда я стоял над тесной могилой, в полдень, пораженный чувствами Луи, повернувшегося боком к кладбищу, прорезанному хрупким светом желтых лучей.

Чем было желание Р.? Какие страсти волновали его, если половину своей жизни он посвятил тому, чтобы сублимировать их в поэзию? Но прежде – к биениям какого сердца он прислушивался, с чьего лба и из чьих подмышек стирал он тяжелый пот, вкус чьей слюны он ощущал губами под жарким летним кебом? Он любил, и желание плоти часто посещало его. Этот человек, которого многие поэты считали своим учителем и мудрецом, был окрылен страстью к горячей жизни, трепетавшей в теле, которое он держал в своих руках, в хмельном дыхании, которое он ловил ртом. Я вспоминал о нем, стоя над его могилой, и воспоминания казались мне чем-то приятным.

Но визит на карружское кладбище имел и другое последствие; я стал чувствовать нечто общее с Луи. Мой сын был тронут поэмой, он сопереживал драме и жалобам постороннего человека. О, Луи, ты, не знавший матери, ты, покинутый в момент рождения, как должен ты был ощутить отчаянный призыв, заложенный в «Реквиеме», слезы сына у дверей смерти, соединяя тень своей матери с созерцанием мирового отчаяния!

Я решительно приблизился к Луи и чувствовал, что моя нежность и мое внимание положительно влияют и на Анну: она тоже стала относиться к мальчику по-другому.

В течение долгих часов по возвращении с прогулок мы слушали музыку, устремив глаза на огонь, зажженный Анной в камине. Луи, казалось, дремал. Но если вдруг в огне чуть щелкало полено, он открывал глаза, бросал резкий взгляд, делал круг по комнате, как зверь, готовящийся ко сну. Запах дыма опьянял нас.

Гюстав Р. умер в восемьдесят лет. Утром в день его похорон, когда мы приехали на кладбище, пошел дождь. Облака, большие, как обычно поздней осенью, пролетали над голыми вязами, и я вспоминал, сидя перед огнем, эти мгновения, и Луи наконец-то было хорошо.

Была и еще одна вещь, которую я легко теперь мог сформулировать, вырвав ее из вереницы образов: Луи был похож на одного из подростков с фотографии Гюстава Р… Я не отдавал себе в этом отчета до визита на кладбище. Это был своеобразный палимпсест, верхний слой которого стирают, чтобы открыть под ним более древний текст; в чертах, которые я запомнил на фотографии, мне узнавалось лицо Луи – долгий взгляд, тонкие губы, мужественное тело, тонкие бедра. И чувственность этого сравнения, некое странное оживление образа в памяти заставляли теперь вздрагивать мою душу.