Ни разу за все три недели они не обменялись ни единым словом. Но какие взгляды бросали они друг на друга! Я чувствовал, как зол подросток. Он с ненавистью смотрел на своих телохранителей. Он не переносил их. Часто я замечал, что Луи боится. Боится оказаться на месте Давида? Или ему стыдно за то, что он так счастлив, что у него столько сил, столько свободы? Они были одного возраста, Луи и этот мальчик; сидевшая рядом Анна была нежной с Луи, а Давид, выпрямившись, глотая суп, неотрывно смотрел на нас. Он понял, что мы собой представляем. Он знал о нас все, это было очевидно. Стекла и зеркала… Как же он мог не заметить изящество Луи, желание Анны, мое беспокойное и сжигающее удовольствие? Его отец и мать сидели по бокам и молчали, он разглядывал наше счастье неподвижным взором.

Однажды вечером, когда мы по своему обыкновению обедали, я вдруг вспомнил о жестокой смерти маленького олененка, попавшего под колеса нашего автомобиля. Стерны заказали себе молодую козочку; они едва успели приступить к первому блюду, как метрдотель уже принес жаркое, и я был взбешен тем, что животное должно было умереть, чтобы доставить кому-то удовольствие, оказаться залитым соусом, нашпигованным фруктами, дольками ананаса, чтобы попасть на стол к презренным банкирам. Давид Стерн понаблюдать мой гнев и улыбнулся, довольный тем, что их поступок взбесил меня. Я уверен, что он ел только для того, чтобы увидеть очередной приступ моей ярости. У него был торжествующий вид, когда он поднимался из-за стола, дабы отправиться обратно в свою тюрьму.

И в моем, и в его случае желание было где-то рядом… Да, чем больше я размышлял, тем больше понимал, что похож на него, что нас связывает странная связь, особенно загадочная ввиду свободы отношений Анны и Луи. Одиночество и отчужденность…

Я спустился в комнату для бильярда, позволив Анне и Луи заканчивать ужин вдвоем, я посмотрел на играющих стариков, загонявших шары в лузы точными жестами. Никакого шума от попадания шара в лузу не происходило, и время от времени, довольный точным ударом, один из игроков вдруг ронял кроткий смех. Красивые тени лежали на зеленом сукне, жесты стариков были медленными: намазать кий мелом, нагнуться, посмотреть на стол, прицелиться, ударить по шару, направить его в борт, чтобы он возвратился, задел другой шар с сухим стуком. Я размышлял над тем, какое удовольствие получают эти старики, концентрируясь, размышляя над следующим движением. Удовольствие. А бешеные лисы тем временем вопили, сплетались в объятиях. Тела разрушались. Сочился гной. В глазах отпечатывался ужас. Мне самому было плохо. Я чувствовал на себе этот гной и эти язвы. Я разрушался. Они, играющие, счастливчики, они летали, как птицы Брака, испытывая удовольствие от собственной строгости, вкладываемой в игру. Мне было плохо. Кто же избавит меня навсегда от этих знаков на моем теле, этой грязи?

К концу дня 20 января (я с грустью заметил, что Стерны выносят свой багаж в холл гостиницы) я вернулся в большой салон, и тут появился Давид Стерн; в первый раз он был один, тяжелый, неподвижно смотревший на меня, словно пытавшийся внушить, насколько не нужен ему тот предмет, который дьявол насадил ему на ногу.

Почему я вдруг сравнил его со старым Дедом Морозом? Давид Стерн был похож на одного из актеров, чей образ вдруг всплыл в моей памяти, повинуясь этому настойчивому и болезненному взгляду. Этот актер был маленьким еврейским мальчиком, умершим вскоре после нашей встречи; он захотел сыграть роль Иосифа в школьной постановке; мне было тогда семь лет, и его мать принесла ему костюм, сшитый из мешковины; потом глаза мальчика долго преследовали меня, пока я путешествовал с родителями. Праздник был организован в одном из немногочисленных школьных классов, где я проучился несколько месяцев; мой отец в ту зиму замещал в горах заболевшего пастора. Знал ли я, что этот мальчик скоро умрет? Конечно, нет. Но жалость к нему в долгие годы жила во мне, и в тот вечер, глядя на Давида Стерна, я поймал его взгляд, похожий на взгляд маленького еврейского мальчика; он был необычным – взгляд пятидесятилетнего человека: обжигающий, притягивающий; и этот взгляд всколыхнул у меня внутри все, перед моими глазами пронеслась мешковина; я даже подумал: почему этот, другой мальчик еще не сшил себе похожий костюм? Тот умер пятнадцать дней спустя, сгорев вместе с отцом во время аварии в альпийском фуникулере. Постоянно читавший Библию, я решил, что эти Исаак, Авраам и фуникулер были принесены в жертву Богу. Так пишется история душ. Решительно, пребывание в Энгадине ничего не дало мне. Эти пейзажи, эти пространства… как спрятаться от взгляда мученика? Мать сшила Иосифу одежду, и он с гордостью рассказывал нам об этом; мать Марии тоже сшила ей девичий костюм и вуаль, и я завидовал этим детям, которых родители приготовили к участию в милом спектакле. Они могли играть, двигаться по сцене, быть комедиантами, тогда как я был приговорен часами петь гимны и слушать проповеди. Рядом играли, рядом смеялись. Ревновал ли я? Нет. Не более, чем ревновал Анну или Луи. Но я сожалел. Печально не быть никем. И не забыть вдруг о маленьком Иосифе, когда на тебя глядят черные глаза Давида Стерна. Я сидел в кресле и смотрел, как он подходит ко мне с пакетом под мышкой и говорит, что искал именно меня…

Он остановился, нагнулся (мне даже стало стыдно, что я заставил его склониться перед собой в этой преданной позе, напомнившей мне карикатуры на евреев в антисемитских журналах эпохи моей юности) и открыл пакет. Я с любопытством наблюдал за его действиями.

– Извините меня, мсье, – сказал он почти без акцента, – я узнал вас в первый же день; я привез сюда с собой ваш последний роман о Санкт-Морице. Не могли бы вы мне подписать его?

Я молча подписал книгу; он кивнул мне, и я заметил в его глазах насмешку; он пересек салон и вышел в дверь тяжелым шагом. Воцарилось молчание. Я молчал. Мной словно что-то управляло. Мне стало нехорошо, вся былая печаль нахлынула в мою душу. Я пошел в бар и выпил несколько бокалов виски, разглядывая зеркала на веранде, пока они еще могли отражать меня, и заметил, что Анна и Луи спокойно прогуливаются в красивом парке.

II

Я не люблю февраль. Это унизительное время. Я боюсь оказаться в нем, раствориться в его холодах. Подражание нечистым. Культ мертвых снова преследовал меня весь месяц. Мы вернулись из Силя, и я больше не работал. Ни строчки. Ни единого исправления в отвергнутой издателем рукописи. Похожее на слизь небо. Хуже всего мне было восьмого числа, в первый день Поста, и я вновь блуждал. Умершие без пищи во время странствий, тошнотворная мягкость конца этой отвратительной зимы, грязные сугробы поверх гниющей листвы в садах и на могилах… Потом я мрачно выпивал стакан сивухи и опять отправлялся бродить – я проходил возле мест, где встречаются парочки, где расстаются любовники, возле мест, где собираются люди с потухшими глазами, впалой грудью, ввалившимися щеками… Утонувшие души. Настолько, насколько я любил снег, зеркала, отражающие светлые кроны деревьев, отголоски эха на равнинах, эффект, создаваемый отражением солнечных лучей, – а ведь размышлять – значит исповедоваться, сдавать экзамен на доверие самому себе, – я дорожил своим внутренним настроением, неотступно поселившимся теперь в моем разрушающемся теле. И воспоминаниями… Я вспоминал маленький автобус, который привез десяток слепых к проституткам в один из вечеров моих блужданий, они выстроились в цепочку и, ощупывая тротуар своими белыми палочками, двинулись вперед, потом остановились перед девочками, заговорили с ними, сделали еще несколько шагов, обмениваясь фразами, наконец, решились и зашли внутрь мерзкого здания. Я часами вновь и вновь вспоминал их точные жесты, пустые глаза, короткую грязную встречу в ледяной комнате…

С тех пор как в гостинице «Крона» в Силь-Мария я спустился в комнату для бильярда, чтобы понаблюдать за игрой нескольких чемпионов с мраморными от напряжения щеками, с того мгновения, когда над играющими в бридж парочками с прозрачными руками, склонившимися над картами, начали сгущаться первые сумерки, я находился в одном и том же состоянии: я желал, я, Александр Дюмюр. Рядом с желанием Луи, чье тело вновь притягивало меня. Действительно ли я усыновил его? Лучше было бы усыновить мотоциклиста из опасного квартала, с орлом из Скалистых гор на спине кожаной куртки и быстрого в сексе, вечно находящегося между собакой и волком. Писсуары рабочих кварталов! Силуэты бродяг, прячущихся позади ваших деревьев! Расшифровывая ваши граффити, однажды утром, посреди ужасного запаха и шума не перестающей течь в сломанном бачке воды, я услышал, как в соседней кабинке заперлись два призрака, один из них начал стонать, он стонал снова и снова; вдруг дверь приоткрылась, и на пороге кабинки появился согнувшийся силуэт; он распрямился, убежал, дверь хлопнула, соучастник тоже удалился, я едва успел заметить его лицо, которое мгновенно исчезло за эспланадой. Исчезнувший… Не уверен. «Ищу молодого человека 15-25 лет – сделаю все, что хочешь». О, этот язык желания, ключ к любому ожиданию, исступлению, влюбленности, непонятный рисунок; еще один рисунок, свидетельствующий о нетерпении, – «Да не прольешь ты семя понапрасну», – желание проникает через двери и стены, я узнаю его снова, узнаю в этих «мужчина ищет пару для совместного времяпрепровождения – оставьте свой номер телефона здесь»; и когда они, в свою очередь, покидают эспланаду, взгляды и одиночество недавних любовников ослепительно выделяются в сумерках.