Настала ночь, а с нею — новые ужасы, не похожие на дневные.

Одна. Одна в проклятом месте, во власти палача, о котором она не могла вспомнить без дрожи отвращения.

Дрожащий свет факелов, освещавших двор тюрьмы, едва пробивался сквозь узкое окошечко. Она дрожала от голода и холода и все же не решалась притронуться к рисовой лепешке и кружке воды, которые бросились ей в глаза у двери камеры.

Ей казалось, что достаточно протянуть руку, чтобы раздавить кишащую массу грязных насекомых, густо обсевших стены. Ей казалось, что она слышит шорох их бесчисленных лапок.

А стоны осужденных доносились со двора, напоминая ей о том, что здесь страдание не знает передышки.

Ночь длилась бесконечно долго, а Лиу-Сиу не сомкнула глаз. И если бы на рассвете ее заставили взглянуть на себя в зеркало, она, конечно, не узнала бы себя.

Волосы ее сбились и рассыпались по спине, и вместо роскошного свадебного наряда простая темная ткань покрывала ее фигурку. Веки распухли от слез и бессонницы, щеки ввалились и побледнели, губы дрожали от еле сдерживаемых рыданий, а атласные розовые туфельки промокли и покрылись корою грязи и крови.

В девять часов утра чьи-то тяжелые шаги остановились за дверью, скрипнули засовы, раскрылась дверь. Лиу-Сиу задрожала, думая, что это палач.

К счастью, она ошиблась. В камеру вошла женщина средних лет, грязно и бедно одетая, но с добрым и грустным выражением лица. Она внимательно взглянула на арестованную и, казалось, спрашивала ее взглядом о чем-то.

Лиу-Сиу почувствовала к ней внезапное доверие и, протягивая руки, жалобно прошептала:

— Я так озябла и проголодалась.

Женщина быстро подошла к ней, закутала ее шерстяным одеялом, валявшимся на скамейке, и протянула ей рисовую лепешку, жестом советуя есть.

Лиу-Сиу машинально повиновалась. Но, насытившись и согревшись, она прежде всего захотела узнать все, что ее тревожило и волновало: предупредили ли ее бедную мать, когда ее будут допрашивать и долго ли ей придется сидеть в этом каземате с капающей со стен сыростью и размокшим от влаги глиняным полом, превратившимся в зловонную клоаку, — потому что эта тьма, грязь и вонь сведут ее скоро с ума.

Женщина ничего не ответила, хотя лицо ее выражало самое искреннее сострадание.

— Почему вы молчите, — допытывалась Лиу-Сиу, приведенная в ужас ее молчанием. — Скажите хоть словечко, умоляю. Что они хотят со мной сделать?

Женщина знаком показала, что ничего не может сказать.

— Но почему? Неужели вы боитесь?

Она грустно покачала головой и, коснувшись рта рукою, объяснила, что она нема. Лиу-Сиу печально поникла головой: рухнула и эта последняя надежда.

Несмотря на это, между ней и тюремщицей скоро установился обмен мыслями. Лиу-Сиу дала ей два кольца, прося продать их и купить две чистые циновки, на которых спят, пару непромокаемых туфель и чего-нибудь поесть.

Немая обещала все исполнить. Но когда Лиу-Сиу попросила ее предупредить мать, она замахала на нее руками с выражением такого ужаса, что бедная женщина не посмела настаивать, подумав, что так или иначе мадам Лиу скоро узнает правду.

Или полиция нагрянет к ней с обыском, и тогда она сразу поймет, в чем дело; или же, видя, что зять не является к ней с традиционным визитом на второй день свадьбы, она пошлет на дачу Линга узнать, что случилось.

При этой мысли Лиу-Сиу немного приободрилась. Но когда прошло три дня без всяких известий от матери, она снова впала в отчаяние.

Тюремщица кормила ее почти насильно. Но Лиу-Сиу больше не пробовала с ней заговаривать. Часами лежала она на циновке, дрожа от лихорадки, подпирая щеку исхудалой рукой, и смотрела в одну точку ввалившимися глазами. Глубокое равнодушие овладело всем ее существом, и она даже не вздрагивала, слыша стоны осужденных.

Казалось, что ее тело и душа потеряли всякую чувствительность.

Прошло две недели. Однажды утром дверь каземата распахнулась, и в камеру вошел Фо-Гоп, палач и чиновник суда. Чиновник грубо объявил ей, что настала минута предстать пред судом, и приказал собираться.

Лиу-Сиу машинально встала. Немая, как могла, привела ее в порядок и кое-как заколола ей волосы. Потом подошел палач и приказал ей протянуть руки. Он крепко скрутил их веревкой, как будто она собиралась бежать, потом набросил ей аркан на шею и, вытянувшись, обернулся к начальству. Префект скомандовал — и все двинулись к выходу.

Впереди шагал префект и судейский, за ними палач тащил Лиу-Сиу на аркане. Она так ослабела от голода и всего пережитого, что с трудом передвигала свои искалеченные ножки. Немая вела ее под руки, как больную.

Так прошли они двор осужденных и двор казней, где качался на виселице только что повешенный хунхуз, и медленно стекала кровь с дубовой плахи.

Потом прошли они по темной галерее, соединяющей тюрьму со зданием уголовного суда.

Глава X. Суд и пытка

Здесь немая простилась со своею питомицею, и через несколько мгновений ужасный поводырь приволок Лиу-Сиу в зал судебных заседаний.

Это было обширное помещение со стенами, обтянутыми красным сукном, украшенными выписками из уголовных законов.

Распадался зал на три части.

В глубине, на эстраде, сидел председатель суда, мандарин Минг Лон-ти в полном парадном одеянии. Возле него разместились члены суда и секретари.

На столе, покрытом, как и стены, красным сукном, лежало дело, стояли банки туши, толстые книги законов и ящик, полный пронумерованных деревянных дощечек.

За спиной Минга стоял слуга с веером, а под самой стеной сидели на длинной скамье шесть европейцев, добившихся редкой и особой привилегии — присутствовать на заседании суда.

Двенадцать каменных ступеней вело в среднюю часть зала, предназначавшуюся для подсудимых и их защитников, для свидетелей, стражи и палачей.

Палачи громыхали орудиями пытки и от времени до времени грозили подсудимым страшными муками, стараясь запугать их и заставить сознаться.

Третья часть зала и хоры предназначались для публики, так что всякий желающий мог видеть детали ужасного зрелища, такого обычного в китайском уголовном суде.

По знаку Минга стража распахнула обе створки входных дверей, за которыми толпа давно ревела от нетерпения, — и публика хлынула в зал таким бешеным, таким бурным потоком, что солдатам пришлось прибегнуть к оружию.

Уж более двенадцати лет ни одно дело не привлекало такого внимания, и Минг напрасно старался припомнить процесс, вызвавший столько толков и такой наплыв публики.

Во-первых, отец убитого был одним из крупнейших негоциантов Кантона; во-вторых, в убийстве обвиняли женщину. И всякому было интересно, сознается ли она в преступлении и как перенесет пытку.

Но весь этот шум, гомон и топот, казалось, не производил на Лиу-Сиу никакого впечатления. Она молча сидела на скамеечке, указанной ей палачом, и со связанными руками и арканом на шее мысленно призывала смерть, потому что одна лишь смерть могла избавить ее от пыток и позора.

Призвав публику к порядку и добившись относительной тишины, Минг обратился к Лиу-Сиу, но должен был дважды повторить свой вопрос, пока она сообразила, в чем дело.

— Вы обвиняетесь, — сказал председатель, — в том, что убили мужа в первую брачную ночь. Признаете ли вы себя виновной в этом преступлении?

— Я уже говорила, — тихо ответила Лиу-Сиу, — что я ни в чем не виновата. Я ничего не знаю по этому делу. Клянусь всем, что мне дорого на свете.

— Благородный Линг Тиэн-ло, — продолжал председатель, — изложите суду все, что вам известно по данному делу.

Отец убитого сидел на эстраде, возле судей. Он встал, отвесил суду земной поклон и, послав невестке страшное проклятие, стал подробно рассказывать об убийстве своего дорогого и единственного сына Линг Та-ланга.

Начал он со встречи с И-Тэ в пагоде Ми, рассказал всю их беседу, сватовство, затем о том, как нашли тело новобрачного, а под ним веер астронома; о страшном беспорядке в брачном покое и об отпечатке окровавленной мужской руки на одной из подушек постели. Наконец, рассказал он и о краже драгоценностей, подаренных сыном невесте, которую он прямо обвинял в давно задуманном преступлении при помощи приготовленного яда и кинжала.