– Сограждане, – начал Чарльз, потом остановился, ожидая пока толпа затихнет, – мы собрались здесь сегодня вечером, потому что верим в независимую судьбу Америки.

Неистовый топот, аплодисменты и крики наполнили воздух. Чарльз спокойно переждал весь это шум, потом продолжил свою речь. Он призвал Америку не вмешиваться в войну, бушующую во всей Европе.

– Мы сожалеем о том, что немецкий народ не может определять политику своей страны, что Гитлер втянул свою нацию в войну, не спрашивая ее согласия. Но имеем ли мы возможность выражать свое мнение о политике, которую проводит наше правительство? Нет, нас тоже пытаются втянуть в войну, несмотря на возражения четырех пятых нашего народа. У нас не было возможности проголосовать по вопросам мира и войны в прошлом ноябре, как будто мы тоже тоталитарное государство.

Чарльз не назвал Рузвельта по имени, но это было и не нужно. И только я слышала горечь в его голосе.

Многие забыли, что мой муж был прежде всего военным. Его летная подготовка была неоценима. Он страстно верил в будущее военно-воздушных сил и был полностью предан главнокомандующему.

Но когда тот публично назвал его пацифистом и предателем, он больше не мог оставаться в стороне. Кроме того, президент Рузвельт усомнился в храбрости Одинокого Орла. «Этот молодой человек, должно быть, хочет, чтобы Вашингтон сложил с себя все полномочия», – недавно сказал президент газетчикам.

Поэтому несколько недель назад Чарльз подал в отставку; это сильно удручало его, но в конечном счете он не нашел другого выбора. И направил свое огромное влияние и обаяние в помощь Американскому первому комитету, совершая перелеты по всей стране и выступая от его имени. Естественно, я была рядом.

Я сидела рядом с ним. Сидела и внимательно слушала его слова, все более уверенная, сдержанная, никогда не поддаваясь безумию и неистовству, которое всегда вызывали его выступления. С тех пор, неожиданно став женой политика, я постоянно помнила о фото– и кинокамерах.

Теперь я вижу себя с расстояния лет, сидящую там с приклеенной улыбкой на лице, столь отличной от той веселой, беспечной улыбки бесстрашной летчицы, которой я когда-то была. Молодая женщина, едва перешагнувшая за тридцать, думающая почти постоянно о доме и детях. Но это не могло служить оправданием.

Мать, которая потеряла своего первенца самым ужасным, публичным образом и чей взгляд был так часто замутнен слезами. Но это не могло служить оправданием.

Энергичная молодая жена, которая была сформирована, подобно всем молодым женам моего поколения, ее мужем. Но я была такой женой, которая когда-то хотела быть сформированной, сознательно отдала себя в его руки и даже настаивала, чтобы он переделал ее по своему необыкновенному образу и подобию.

Но и это не было оправданием.

Чарльз смотрел на толпу, все больше и больше приходившую в неистовство, и говорил о том, что чувствует. Поняв это, я стала сомневаться в своей моральности, а не его. По крайней мере я очень хорошо понимала, что осознание этого навсегда останется в моей памяти, если нам будет суждено уцелеть в следующие несколько лет, что он говорил только о том, во что твердо верил.

Чего нельзя было сказать обо мне.

В тот вечер, когда мы перебрались из Мэдисон-сквер-гарден в наше временное убежище в отеле на Манхэттене, ответив на телефонные звонки газетчиков и наших сторонников – Фрэнк Ллойд Райт прислал телеграмму, поздравив Чарльза с его прекрасной речью, Уильям Рэндольф Хёрст пригласил нас на уик-энд в свой замок Сан-Симеон, Генри Форд предложил ему работу, – Чарльз заснул мирным сном праведника.

В тот вечер я не нашла такого мира в своем сердце и знала, что следующей ночью будет то же самое.

Так же, как бесконечными ночами до и после, и в этом я не могла винить только моего мужа.

Когда мы впервые вернулись из Европы, Чарльз мог отделять свои политические взгляды от военных обязанностей, и вначале пресса отступила, как будто для того, чтобы дать ему доказать свой патриотизм. Но после того, как Великобритания и Франция объявили войну, Чарльз не мог больше оставаться в стороне. После битвы за Британию он начал писать статьи и произносить речи, предостерегая от того, чтобы становиться на чью-либо сторону; сначала на многих радиостанциях ему давали столько эфирного времени, сколько он хотел. В конце концов, в это критическое время Америка желала слушать своего героя.

Но время шло, и Чарльз стал не только предостерегать, он начал откровенно критиковать администрацию. Вскоре он стал фактическим выразителем мыслей организации Американского первого комитета, состоявшей из весьма разношерстной публики, протестовавшей против вступления Америки в войну по ряду причин, весьма незначительных, но только не теперь, когда довольно большое число американцев выступало против войны. То, что война уже шла в Европе, нас не касалась.

Но большинство наших друзей и родственников, составлявших элиту Западного побережья, и те, кто имел родственников за границей, как мой зять Обри, были в смятении. Они почувствовали задолго до того, как это было сформулировано, невысказанный антисемитизм, которым была пропитана организация, возглавляемая моим мужем. Вначале я была свободна от подобных подозрений; мои друзья иногда спрашивали прямо, как я могу предавать наследие своего отца, но они обращались ко мне со снисходительным недоумением, как к капризному ребенку.

Но в конце 1940 года – опять беременная после нескольких лет безуспешных попыток – я сделала все возможное, чтобы отдалиться от них.

– Энн, – сказал Чарльз однажды осенним вечером, – ты нужна мне.

Эти слова всегда имели на меня огромное влияние. Он произносил их так редко, и я просто физически не могла не отозваться на них – мое тело затрепетало, как от желания, соски напряглись, пульс пустился вскачь.

Мы сидели в комнате нашего съемного дома в Ллойд Нек на Лонг-Айленде, мальчики уже спали. Радио было настроено на любимое юмористическое шоу Чарльза – он смеялся, шлепал себя по колену, хотя давно знал все реплики персонажей наизусть. Несмотря ни на что, мы были обычной американской семьей, и в глубине души таковыми себя и считали. Хотя больше никто так не думал, и я все больше погружалась в страх и одиночество, спрашивая себя, когда же прекратится и прекратится ли вообще это безумие, когда Чарльз перестанет идти поперек течения и мы снова станем Первой парой воздуха, которой все восхищаются и которую все обожают. Единственное, что могло это остановить, была война, я это знала и в последнее время, страшно сказать, даже о ней мечтала. А потом проклинала себя за подобные мысли.

Чарльз приглушил звук радио и опустился на диван, где уже сидела я, лениво листая журнал «Лайф», хотя это было небезопасно. В эти дни в прессе было слишком много статей, поливающих грязью Чарльза, с укором смотревшего на меня со страниц всех газет и журналов. Большинством которых, что тут же заметил Чарльз, владели еврейские издатели.

– Ты знаешь, я всегда считал тебя настоящей писательницей, – проговорил он, кладя руку на мое плечо.

– Меня? – переспросила я, испытывая непонятную радость от его слов.

– Да, тебя, не скромничай, тебе это не идет, Энн. Сейчас мне хочется, чтобы ты поменялась ролями с прессой. Думаю, было бы неплохо, если бы ты написала статью о нашей позиции. Внесла бы ясность, потому что пресса, как ей положено, неправильно все понимает, упрощает причины, чтобы продвигать собственные взгляды. Но ведь ты была в Германии. Ты видела, каким может быть будущее, и ты знаешь, что с нами сделала демократия, как она поступила с нашим ребенком. Эта смехотворная кампания за войну против державы, которая сильнее нас – может быть, даже лучше нас, – мне нужно, чтобы ты написала об этом. С нашей точки зрения.

О, эти общие летные очки! У меня заболело сердце от воспоминаний о наших совместных полетах. После возвращения в Америку мы осуществили свое заветное желание – купили собственный дом. В последний раз, когда Чарльз попросил меня лететь вместе с ним, я отказалась.