– Что значит – ты хочешь остаться дома? – спросил он в недоумении.

– Во мне нуждаются дети. Я их мать.

– Ты моя жена.

– Да. И я люблю быть с тобой. Мы совершим вместе много путешествий. Но сейчас мне это ни к чему. Лэнд подхватил лихорадку.

Чарльз посмотрел на меня с растерянной улыбкой, потом нахмурился. Через некоторое время он уехал в Сан-Франциско для приготовлений к полету. Глядя, как он готовит свой список дел и вещей, необходимых для полета, пакует старый дорожный чемодан из телячьей кожи, который был у него со времени нашей свадьбы – он никогда не доверял мне собирать его в дорогу; он говорил, что женщины не умеют упаковывать вещи экономно, – я почувствовала, что кончилась старая эпоха, и не только в нашем браке, но и в целом мире. Авиация больше не была романтической профессией, полной надежд, объединяющей страны и людей; она была готова расколоть мир на части.

Уложив спать Джона и Лэнда, я порадовалась, что смогу сделать это и на следующую ночь, и так много вечеров подряд, что они больше не будут с опаской встречать меня после долгого путешествия. Но иногда я с тоской вспоминала то время, когда мы были наверху только вдвоем. Не Чарльз, один совершающий полет. Не Энн, одна заботящаяся о детях. А Чарльз и Энн; великолепная пара, миф.

Боготворимая пара.

Я продолжала машинально листать журнал, не глядя на страницы, не читая статей. Глянцевые листы скользили под моими пальцами. Я чувствовала потребность моего мужа – его удивительно сильную и отчаянно скрываемую потребность во мне.

Но впервые за все время я отнеслась к этому с подозрением.

– Но почему я? Почему ты сам не можешь написать? Ты ведь писал другие статьи, писал собственные речи. Ты ведь знаешь о сложностях, которые могут возникнуть у меня с мамой, не говоря про Обри. Мама никогда не позволяла себе критиковать тебя публично. Ты хочешь, чтобы я разбила ее сердце?

Чарльз молчал. Он наклонился вперед, опершись локтями на колени и утонув подбородком в ладонях. Он пристально смотрел на что-то, чего я не могла видеть. Раньше мне казалось, что это нечто слишком прекрасно и необыкновенно для моих глаз. Теперь я сильно в этом сомневалась.

– Не хочу показаться тривиальным, – наконец проговорил он, – но до сих пор никто не осмеливался нападать на тебя. Ты всегда останешься матерью, потерявшей любимого ребенка, и всегда будешь выше всякой критики. Ты находишься в самом выгодном положении. Если ты отдашь нашему делу свой голос, свое имя, ты возвысишь его. Даже больше, чем я…

Я знала, что ему трудно произносить это. Его голос задрожал при последних словах. Я вздрогнула, и мое сердце – бедное, обиженное, надорванное сердце – оцепенело от этого последнего унижения. Смерть ребенка была ужасна, но это было священно, это было мое. Не Чарльза. Я всегда это чувствовала. Я всегда старалась взять все это на себя, не желая разделить с ним. И с миром тоже. Сколько раз меня просили написать об этом с точки зрения «осиротевшей молодой матери». Я отказалась раз и навсегда. И Чарльз поддержал меня в этом.

А теперь он просил меня сыграть на этом. И ради чего? Европа была в огне, Сталин теперь был союзником Великобритании, и я знала, что настроения в нашей стране, которые сначала совпадали с мнением Чарльза, постепенно стали меняться; появилось чувство, что наше вмешательство в войну не только неизбежно, но и справедливо.

Я молчала, Чарльз тоже. Я знала, что он не станет давить на меня. Он никогда этого не делал. Он предлагал или просил (что было гораздо реже) только один раз. А потом отступал, как будто повторять свою просьбу было ниже его достоинства.

– Энн, пожалуйста, – вдруг проговорил он, и его голос неожиданно превратился в шепот, – пожалуйста. Я буду очень тебе благодарен. Я не могу сделать это сам.

Мои руки дрожали, сердце стучало, я вся окоченела. Только раз я слышала, как мой муж просил меня так: когда похитили нашего сына. Я услышала свой голос:

– Да, да, я это сделаю, – прежде чем смогла в полной мере оценить последствия.

Чарльз кивнул. Он не поблагодарил меня. Не спросил, что может для меня сделать. Он просто сел в свое кресло около радиоприемника и включил его. Голоса комиков, густые, как черная патока, преувеличенно веселые, как раздел комиксов, наполнили гнетущее молчание нашего убежища.

Я подняла журнал и снова стала перелистывать его. Старая фотография Чарльза, юного, улыбающегося, только что перелетевшего через Атлантику и приземлившегося в Париже, привлекла мое внимание. Под фотографией было написано: «Счастливчик Линди – больше не стоит рассчитывать, что он может отличить хорошее от плохого. Куда идет наш герой?»

Стране недоставало его. Мне недоставало его.

Мой муж сидел, выпрямившись в кресле – он никогда не горбился, и хихикал от шуток по радио, но ему тоже не хватало героя. С его стройным бронзовым телом, высоким лбом, квадратной челюстью, он, как всегда, не выглядел обычным человеком. Но он казался потерянным, стал даже ниже ростом. Так долго он стоял, выпрямившись во весь свой высокий рост на фоне огромных возможностей нашей страны; теперь они угрожали поглотить его. Больше, чем кто-либо другой, Чарльз Линдберг тосковал по тому юноше, которому нужны были только он и его самолет. Весь мир любил его лишь потому, что он делал то, что считал правильным, и делал это лучше, чем кто-либо из живущих на земле.

Теперь все стало совсем не так просто. И в первый раз я почувствовала, что он передает мне руководство нашим браком, доверяя мне вызволять нас обоих из этого шторма и признавая, что по крайней мере сейчас он не знает, как это сделать.

Слишком долго я была пассажиром в нашей совместной лодке жизни. И именно поэтому я страстно желала вернуть своего мужа моим соотечественникам и, конечно, мне самой. Поэтому на следующий день я села за стол и начала писать. По-прежнему любя вести дневник, я не могла понять свои эмоции, пока не проанализирую их и не расставлю в нужном порядке на странице.

Теперь я молилась о том, чтобы иметь возможность сделать то же самое с нашими жизнями, хотя подозревала, что мне не найти такой большой страницы и таких ярких чернил. Но я старалась. Я должна была это сделать. Мой муж, герой всех героев, попросил меня об этом. Аминь.

Слова приходили непросто. И когда я их записывала, на странице они выглядели фальшиво.

«Посол Морроу не сдержал бы слез».

«Обоих Линдбергов следует посадить за решетку».

«Изменнический памфлет позорит трагическую судьбу».

«Мать миссис Линдберг осуждает свою дочь».

Я не была удивлена этой реакцией. И мама не осуждала меня.

Но она разрыдалась, когда в первый раз прочитала мою тоненькую брошюру под названием «Волна будущего». Кон сказала мне об этом позже, когда отказалась взять деньги, которые заработала, напечатав мою книгу. И я не могла осуждать ее. Я попыталась сделать свою книгу относительно нейтральной, стараясь угодить одновременно Чарльзу и моим родным. Конечно, все закончилось тем, что недовольными остались обе стороны. И больше всего я сама.

Я писала о прошлом, о будущем, о демократии и о ее наследии, о хаосе, о беспорядках, о лидерах, которые до избрания обещали одно, а потом делали совсем другое. Я сравнивала демократических лидеров с современным диктатором, так непохожим на Наполеона, Нерона, русских царей. Современный диктатор, писала я словами, которые посоветовал мне мой муж, сознает, что мир меняется, что устанавливается иной порядок, основанный на новых экономических принципах, новых социальных силах. Я осуждала жестокое обращение с евреями в Германии, скромно не упоминая о взглядах моего мужа на евреев в Америке. Я писала, что не могу не осуждать существующего нацистского правительства, но что под их сомнительным флагом вначале делалось что-то хорошее, что-то оптимистичное, до того как оно сошло с рельсов.

Я объясняла, как люди, любящие свою страну – подобные моему мужу, – выступали против бесполезности бороться с этим будущим именно из патриотизма; что они хотели, чтобы Америка сначала излечилась, хотели защищать ее, хотели, чтобы она нашла собственный славный путь в будущее. Чтобы она не была разрушена войной, которую, скорее всего, не удастся выиграть.