Вублер. Вы уверены? Я посредничаю в переговорах с одним эмиратом, где увлекаются рейнской романтикой и мечтают о нашем удивительном климате, где приходят в восторг от пасмурного неба. Видите ли, синева, даже небесная лазурь могут приесться, попросту говоря, наскучить. Предлагают три, четыре миллиона, а вполне возможно, и пять… ведь этот участок стал позорным пятном.

Ева Плинт. «Позорное пятно» – удачное выражение, пожалуй, лучше не скажешь. Позорное пятно, памятник позора. Каждый день я прохожу мимо этой поросшей мхом стены, она вся в трещинах, местами осела. Сад одичал, зарос сорняками… Десятилетиями семена и плоды падали в бурьян, он поднялся почти до крон деревьев, лужи, маленькие пруды, настоящие биотопы… вечером здесь слышно, как квакают жабы. Еще заметно, что ворота когда-то были зеленые, вернее темно-зеленые, – лет пятьдесят назад. Когда я прохожу мимо ворот, из бурьяна взлетают дикие голуби, вывеска «Осторожно! Возможен обвал!» уже не нужна, здание давно обрушилось. Иногда школьники пробираются через бурьян, залезают в подвал, где еще не провалился свод… И, разумеется, полиция искала здесь террористов – бурьян, гнилые груши истоптали, светили прожекторами, ни дать ни взять – киносъемочная площадка, где снимают фильм по Эдгару По… Многие интересовались участком, думали построить тут новый дом с видом на Рейн, на другой его берег, где лилась кровь дракона… Как это называется, когда человека убивают из высших соображений? Блаукремерша-первая знала слишком много, я слишком много знаю, Зигфрид тоже знал слишком много – да и Бингерле слишком много знает. Такой человек замыслит месть, и однажды он, быть может, разобьет телевизор, где мы все чаще и чаще видим Кундта и Блаукремера и слушаем самодовольные нудные монологи Гребентеклера, Кромлаха и Ансбухера.

Вублер (сжимает ей руку). Успокойся, успокойся… мы говорили о продаже земельного участка.

Ева Плинт. Участки, которые должны быть оплачены кровью дракона. Повторяю: прошу мне не тыкать и не сжимать так сильно руку. Да, мы говорили об этом участке. (Стучит по стене.) Вы, Вублер, представляете покупателей… предлагаете три, четыре, до пяти миллионов. Почему не десять, ведь нефти там неиссякаемые запасы? А Эрнст Гробш представляет возможного продавца, он нашел его после многих лет настойчивых поисков и труднейших расследований – это Иеремия Арглоз, пятнадцати лет, житель Нью-Йорка, он наследник тех, кто превратился в пепел в Освенциме и Треблинке, в прах на кладбищах Иерусалима, Калифорнии и Нью-Йорка. Он был у нас, этот худой, бледный, долговязый мальчик. Вечером я поехала с ним кататься на пароходе по Рейну: цветные фонарики, песни, о веселый рейнский край… Он ел сосиски, мороженое, пил лимонад, ходил здесь по саду, по развалинам в джинсах и фиолетовой рубашке. А за ужином сказал: не продам, никогда не продам. Пусть этот участок останется памятником моему прадеду, который все это построил, моему деду и отцу, которые здесь родились, говорили на здешнем 'языке и пили пиво у Аугуста Крехенса… пусть это будет памятником… позорным пятном или памятником. Памятником позора…

Вублер. Насколько я знаю, деньги бы ему пригодились.

Ева Плинт. Очень пригодились бы, он живет у родственников в Нью-Йорке, неких Генри и Клодаг. Живут они не в нищете, но скудно. Однако этот мальчик понимает ценность памятников. Да и чем он жертвует? Дикими голубями, бурьяном и паданцами, «Позорное пятно» – хорошее выражение, «памятник» – тоже-Возможно, Генри и Клодаг охотно продали бы его, но участок, бесспорно, собственность Иеремии, а ему пятнадцать. Придется им немного подождать, но может случиться, что когда ему стукнет восемнадцать, его убьют в Никарагуа… Вот тогда нефтяные шейхи, пожалуй, начнут здесь свое строительство. А теперь пойдемте наконец пить пиво…

Оба сидят у стойки на ящиках из-под пивных бутылок со стаканами в руках, смотрят друг на друга.

Вублер. Я не знал, что Эрнст Гробш – еврей.

Ева Плинт (бросает на него удивленный взгляд). Он не еврей, с чего вы взяли?

Вублер. Потому что блокирует продажу участка – памятника, как вы сказали. Значит, хочет сохранить памятник позора.

Ева Плинт. Дед Гробша убит в Освенциме, он был не евреем, а рабочим и коммунистом… участвовал в Сопротивлении вместе с польскими католиками.

Вублер (задумчиво). Уважаю… уважаю… как адвокат и посредник он мог бы заработать на этом много денег, мог бы разбогатеть…

Ева Плинт. Не делайте из него идеалиста. Он человек реалистический и цену деньгам знает, потому что у него дома их никогда не было… А памятник такая же реальность, как деньги. Одну реальность он предпочитает другой. Не больше.

Вублер. Ладно, ваше здоровье. (Оба приподнимают стаканы.) Я не тороплюсь, могу подождать… и надеюсь, мальчик не погибнет в Ливане или Гондурасе, когда ему исполнится восемнадцать. Выпьем за его здоровье.

Ева Плинт. Хорошо. (Оба пьют.) »

Вублер. Я адвокат и представляю интересы моих клиентов, не больше. (Вынимает из кармана старомодные золотые карманные часы.) Сейчас Кромлах уже говорит об избалованности молодежи.

Ева Плинт. Откуда вы знаете?

Вублер. Двадцать сорок пять, ему уже предоставили слово. Вас баловали в юности?

Ева Плинт. Где уж там! Отец – инженер, долгое время был без работы. Но после войны, когда я подросла, он получал много денег. Лет, когда у него были трудности, я не помню. Я всегда была сыта и тепло укрыта. Вечером отец с матерью подходили к моей кроватке и поправляли одеяло. Мне было три-четыре года. Отец работал на фабрике швейных машин. В то время многого не хватало, особенно иголок к машинам, а всем женщинам хотелось шить и перешивать. Отец развел обширную спекуляцию деталями к швейным машинам, и ко дню денежной реформы у него была уже собственная маленькая фабрика. Ну и у меня появилось все, что бывает у нуворишей: частная школа, уроки музыки, теннис, танцы.

После школы я временно работала у моего кузена, Альберта Плинта, в одной католической организации, потом познакомилась с Карлом, стала графиней – Ева Мария фон Крейль – и остаюсь таковой. Да, я избалована… Никак не могу оправиться от размолвки с Карлом, все думаю о судьбе моей свекрови, которая утонула в Рейне. Да, избалована… Гробш тоже балует меня, он очень мил со мной.

Вублер. Избалованная графиня на Кубе… мне страшно, моя дорогая…

Ева Плинт (тихо). Графиня и избалованность… дело не в этом, но только танцевать и класть руки на плечи… а Гробш, этот католик-отступник с пролетарским лицом, сидит тут один. Нет. Я тоже отступница… А католики не такие уж плохие, как их иногда представляют.

Вублер. Я тоже такой. Отступник и католик.

Ева Плинт. Знаю… Эрика, Кундт и Блаукремер тоже… и Карл. Для Гробша это было уж слишком: графиня – при его антифеодализме! – да еще католичка.

Вублер. И теперь вы хотите его покинуть?

Ева Плинт. Нет, пожалуй… мне только хотелось вытирать носы кубинским детишкам, наливать им суп, сажать на горшки. Танцевать с Хесусом… чувствовать его руки на моих плечах.

Вублер. Я готов показать вам здесь несколько сот детей, которых вы могли бы кормить, вытирать им носы и сажать на горшки, могли бы даже делать это вместе – вы, Эрика, я и Карл… У меня никогда не было возможности вытирать носы собственным детям… Еще пива?

Ева Плинт. Нет, спасибо. Иногда мне кажется, что я способна выпить пять стаканов подряд, но вскоре выясняется, что одного вполне хватает, даже с лишком. Кормить, вытирать носы и сажать на горшки – этим я занимаюсь с племянниками и племянницами Эрнста. Их с детства не балуют. А вас баловали?

Вублер. Нет. Мой отец был мелким почтовым служащим, мы были не то чтобы бедные, но кое-как перебивались. Я страдал оттого, что был вынужден донашивать одежду старших братьев, все перешивалось. Ни разу в детстве я не носил новой обуви – и потому, что был младшим, и потому, что у меня были такие маленькие ноги, что все ботинки оказывались велики. Одежда… никто не знает, что она может значить для человека, а для детей особенно… Ну а потом – армейская форма, ни один размер мне не подходил, ничто никогда не сидело на мне как следует… причем я всегда интересовался модой – возможно, именно поэтому, как знать… Наденьте, пожалуйста, завтра на прием к Блаукремерам светло-зеленое с брошью из горного хрусталя в форме маргаритки.