Ева Плинт. Вам следовало бы открыть салон мод, вместо того чтобы идти на службу к Кундту и жить в обществе блаукремеров и хальберкаммов.

Вублер. Наверное, я мог бы стать модельером… но у этой профессии есть одна печальная сторона, и это меня остановило бы. (Ева Плинт смотрит на него вопросительно.) Очень редки женщины с фигурой манекенщицы – я бы вечно испытывал душевный разлад. Но у меня есть и другие сомнения, и, вероятно, потяжелее. Прошу вас, прошу вполне серьезно: забудьте того, кого вы называли Плониусом. А также, пожалуй, вашего Хесуса…

Ева Плинт. Он так хорошо танцует… а если он и коммунист, то не свинцово-тяжелого немецкого сорта… Значит, мне ни о чем больше нельзя болтать? Даже о Плуканском? Ведь говорят, что ему недолго осталось сидеть в кресле? Слишком много нефти, ковров, оружия и… танцев живота.

Вублер. Он слетит не из-за этого. Послушайтесь моего совета. Ева Плинт (допивает пиво). Мне пора идти… Мы приглашены в гости – поздно вечером домашний концерт у Капспетера. Его дочь Адельхайд – моя школьная подруга, сегодня она играет Бетховена на новехоньком рояле. Специально прилетела из Нью-Йорка, чтобы опробовать.

Вублер. Разрешите мне заплатить за пиво?

Ева Плинт. Разрешаю. Очень было мило с вами. Можем это повторить. (Уходит.)

Вублер, налив себе второй стакан, – сидит в задумчивости.

Глава 5

Спальня Эрнста Гробша и Евы Плинт. Посреди сцены широкая двуспальная кровать. Два стула, две прикроватных тумбочки, туалетный столик, на стенах две фотографии: Че Гевара и ангел в стиле барокко. Гробш лежит на левом боку, Ева сидит справа в ногах кровати. Около трех часов утра, комната слабо освещена торшером.

Гробш (только что проснувшись). Как хорошо пахнет… Что это – шалфей, розмарин?

Ева. Нет, лаванда и немного камфары. (Нагибается к Гробшу, кладет ладонь ему на лоб.) Кажется, прошло.

Гробш (хочет приподняться, но Ева удерживает его). Я долго спал? Ева. Часа три… еле уложила тебя. Поставила согревающие компрессы, сделала массаж с лавандовым маслом, покормила чуть не насильно горячим супом, потом ты заснул. И, конечно, я помолилась, прочитала над тобой литанию… это тебе тоже помогло. Сейчас три часа ночи, завтра будешь лежать в постели. Гробш. Ты все время сидела тут?

Ева. Да, и никуда не уйду. Ты много разговаривал во сне, говорил всякие гадости, неприличные веши, рассказывал из своей жизни такое, о чем я и не подозревала… и я была удивлена, какой чистой мне показалась эта грязь. (Тише.) Ты произносил слова, которых я никогда не слышала и не читала, и все же поняла, что они означают. Странно, неужели все это сидит в нас?

Гробш. Значит, Вублер рассказал тебе о кубинце, строил из себя влюбленного, но не забыл упомянуть и об участке… Вот это многосторонность! Ну так что с твоим кубинцем?

Ева (смущенно). Нет его… улетел. (Взволнованно.) О господи, как с вами тяжело, все вы будто свинцовые, и Карл тоже. Да, знаю (Гробш внимательно смотрит на нее), Хесус не выглядит таким, но он такой – мечтательный, милый, бывает и легкомысленным. Вы, немцы, вы словно взвалили на себя весь земной шар, а Хесус легкий, улыбчивый… умеет танцевать… всегда веселый, хотя здесь ему трудно, гораздо труднее, чем вам.

Гробш. Хесус? А дальше – Перес де Легас, так? (Ева кивает.) Это один из их самых суровых ребят… Встречался с ним на дискуссиях. О, Хесус… Хесус… если б я об этом знал… ах, дорогая Ева, сочувствую тебе. Да, он не немец… но ты, разве ты не немка?

Ева. Еще какая! Документально проверено и доказано. Мой прадед был кирпичником на севере Германии, стало быть, рабочий. От него следы уходят к жалким арендаторам-духовидцам, самым обыкновенным бобылям… все они немцы, медлительные, меланхоличные немцы. Дед стал слесарем, а отец инженером – немецким, но уже не таким медлительным. Мать – городская, местная, дочь купца, благочестивая, независимая, антиклерикальная, ну а я…

Гробш. Грезишь о карибских танцорах… понимаю, Ева, понимаю.

Ева (вздыхает). Пожалуй, никуда мне от немецких мужчин не деться. Я сидела тут часа три, тебя трясло всего, но жара не было, нет, это не грипп и не простуда, это что-то другое… Пот лил с тебя ручьями – вот полотенца, хоть выжимай, – к счастью, горячий пот… Не надо было ходить к Капспетерам, слишком тяжелый день у тебя получился. Служба, потом накачивал Плуканского, нервничал во время телевизионной дискуссии… и вдобавок этот домашний концерт. Больше не пойдем туда, Эрнст, никогда. Во сне ты ругался, говорил всякие непристойности, наверное, времен твоего детства, юности, а одну фразу повторял часто, громко: «Бетховен им не принадлежит. У них и без того все есть, так они хотят еще и Бетховена?» Это было жутко, дорогой, я уж подумала, не позвать ли заклинателя, чтобы изгнал из тебя беса… ты был как одержимый. Суп, тепло, мои руки, лавандовое масло и молитва… может, это помогло.

Гробш. Ну что ты могла изгнать из меня?

Ева. Злость, страх, ненависть, потерянность. Итак, все твои старания с Плуканским оказались напрасны?

Гробш. Кое-что из того, что ты перечислила, мне хотелось бы сохранить, самую малость. А с Плуканским было вовсе не напрасно. Я при этом многому научился.

Ева (поднимается). Подогрею тебе супу, поешь и заснешь.

Гробш. Не надо, побудь со мной… если хочешь молиться, молись, только тихо, про себя… Я не хочу этого слушать. Я скандалил?

Ева. Нет, лежал смирно, слишком смирно… больше мы туда не пойдем, Эрнст. Я останусь с тобой. Мне теперь ясно: на Кубе нет ничего пошлого, но если бы я туда поехала, это было бы пошло. (Улыбается.) Забудем маленького Хесуса.

Гробш. Чувствительная, избалованная, образованная женщина – благочестивая графиня – на Кубе. А почему бы нет? Образованные, чувствительные, благочестивые дворяне довольно часто совершали революции… Я бы понял тебя. Не грусти, Ева, не плачь и поверь мне: они не очень-то деликатны с женщинами, даже со своими. Там ты пролила бы больше слез, чем здесь, о забытых грезах. Лучше оставлять грезы неосуществленными… Бетховен им не принадлежит – так я говорил? Но ведь не о тех же?

Ева. Нет, о здешних, и я подумала: сейчас он, наверное, с удовольствием разбил бы рояль.

Гробш. Когда мы сидели у Капспетеров, мне вдруг показалось, что еще немного, и я сойду с ума. Посмотрел по сторонам: все такие чувствительные, изысканные, скромные, образованные, с тонким вкусом, действительно благородные – всё неподдельно, – а у рояля эта Адельхайд играла Бетховена. И я вспомнил Карла, твоего мужа, графа фон Крейля. Его страсть разделывать рояли на дрова я всегда считал своего рода снобизмом феодала, находил это лишь забавным. Но когда он дал деньги из дипломатического фонда той девушке, чтобы она бежала на Кубу, спаслась от пыток и смерти, я подумал: вот это да! Он вылетел за это со службы и был условно осужден… И вчера у Капспетеров меня вдруг охватило желание сделать то же, что сделал он… Как это меня называл твой отец?

Ева. Пролетарий с лицом социолога.

Гробш. Здорово. Очень меткая характеристика. Старик Плинт не лишен остроумия и разбирается в людях… Да, я с трудом удержался, чтобы не вскочить со стула и не хватить об пол мейсенский фарфор, мне все равно не отличить его от универмаговской дешевки. Нет, Ева, причина не в том, что я заработался, накачивал Плуканского и нервничал у телевизора. Я ужаснулся мыслям, пришедшим мне вечером в голову: даже Плуканский, которого я ненавижу, показался мне более близким, чем эти утонченные знатные господа в окружении изысканной, старинной мебели. Хуже того: даже Кундт, этот негодяй, которого я готов убить, и мерзавец Блаукремер, даже они были мне ближе – копаться в грязи и убирать грязь приходится нам, политикам, чтобы те не замарались. Чистенькие, они разъезжают по аукционам, спасая для отечества ценные распятия, и не думают о крови, поте и дерьме, из которых делаются их деньги. И было кое-что еще, Ева, а именно: твоя школьная подруга Адельхайд, такая соня на вид, почти подтвердила мои мысли, шепнув тебе: «Папе нелегко далось пригласить твоего Гробша». И она специально прилетела из Нью-Йорка, чтобы сыграть на новом рояле Бетховена и повидаться с тобой? Скажи, Ева, я твой Гробш? Она хочет, чтобы мы разошлись?