Кундт. Это ты своей циничной болтовней толкнул жену Плотгера на смерть после того, как она спросила о сожженных вами документах. Тебе следовало знать, что она была цыганского происхождения и что, сжигая документы о цыганах, вы также уничтожили историю ее родителей. А девчонку в Антверпене ты довел до безумия, заставив сделать аборт у какой-то шарлатанки. Надо было признать ребенка – вот я всегда признавал своих внебрачных детей… Ну а документы Клоссова лежат на глубине в двести восемьдесят метров… Господи, не понимаю Эрну Думплер: зачем она послала к бедняжке Элизабет того идиота-аниматора… Не это ей требовалось, совсем не это.

Блаукремер. Уж ты-то наверняка знаешь, чего ей не хватало…

Кундт (удивленно смотрит на него,– тихо). Дорогой Фриц, есть одно странное слово, оно означает, насколько я помню, любовь. Надо было оставить ей столь дорогое ее сердцу воспоминание об этом влюбленном русском юноше. Ты должен был оставить ей воспоминания о ее отце, нацистском бароне, который вздернул на конюшне ее брата, а затем повесился сам. Но тебе непременно требовалась поруганная аристократка, отец которой был бы казнен русскими. Нет, надо было оставить ей ее печаль и воспоминания, и она стала бы тебе великолепной женой, но ты даже прибегнул к помощи ее мамочки, этой гнусной старой потаскухи…

Блаукремер. Ее уже нельзя было спасти, она ходила по домам, по кафе и всюду рассказывала жуткие истории о тебе и обо мне. Стоило ей где-нибудь появиться, как там разгорался скандал. Ее надо было убрать.

Кундт. Но не в гроб, не туда, где она сейчас. (Возбужденно.) Я не хочу жертв, хочу, чтобы все были живы, – что угодно, только не это.

Блаукремер. Ишь ты, «что угодно, только не это». Но они не должны выходить из повиновения, не правда ли? He забудь, что есть еще один мертвец – Плуканский. Он все-таки скончался, я узнал об этом, когда прием был уже в разгаре.

Кундт (качает головой). Тут я ни в чем не виноват. Я даже подержал бы его в министрах еще некоторое время, несмотря на историю с поляками. На свой лад он был бесценный человек. Плуканский – не моя жертва. Тут замешаны другие. Ты, например. Но (тихо) не забудем о других делах: напали вы на его след?

Блаукремер. Как в воду канул. Придется подождать, пока он где-нибудь вынырнет.

Кундт. А юный граф?

Блаукремер. Он был точен, но Бингерле уехал двумя часами раньше. Кто-то позвонил Штюцлингу и предупредил. Не догадываешься – кто?

Кундт. Гадать не хочу, скоро узнаю точно. Сейчас главное – дать установку. Ты полагаешь, что швейцарская полиция…

Блаукремер. Сразу видно, как ты постарел – начинаешь переоценивать себя. Нет, швейцарская полиция нам не поможет, у нее против Бингерле ничего нет. Его арестовали на время следствия, теперь отпустили: именно ты настаивал на его освобождении, так же как ранее позаботился о том, чтобы никого больше не упрекали прегрешениями, совершенными во время войны. Я же советовал не выпускать Бингерле; он был прочно в наших руках, и пока он сидел, мы могли его достать. А кто знает, где он сейчас – в Италии, во Франции или еще где?

Кундт. Фриц, нам остается только одно: сохранять спокойствие и, прежде чем он где-либо вынырнет, срочно принять контрмеры. Скажем, все симпатизирующие нам газеты – а их большинство – могли бы поместить сообщение о бегстве лица, подозреваемого в подделке документов – скорее всего по заданию враждебных секретных служб. Русских упоминать не будем, но каждый поймет, что имеются в виду именно они. И еще пару строк о том, что это человек, за деньги готовый на все, что, собственно, соответствует действительности.

Блаукремер. Опять ты заблуждаешься: для Бингерле дело уже не только в деньгах, на сей раз ему нужна твоя голова. Тебе не следует его недооценивать.

Кундт. Моей головы ему не видать. Но ты должен немедленно оповестить Хойльбука и других наших чистюль, которые делают вид, что знать ни о чем не знают. Надо предпринять ответные меры, уведомить посольства, снабдить материалами все информационные агентства, а также всех главных редакторов. (Тихо.) Ни в коем случае не должно всплыть наружу, что Плуканский мог быть спасен. Нам от этого не поздоровится, впрочем, мы и без того замараны, а вот чистюли должны оставаться чистыми.

Блаукремер. Чистейшего из чистюль я уже предупредил. Он в самом деле ничего не ведал и пришел в ужас, когда я намекнул, что своими разоблачениями Бингерле может вскрыть и доказать правду.

Кундт. Чистейшему не следует знать правду, и не надо говорить ему о ней. Помни: истинное всегда звучит невероятно, подлинно звучат лишь вымыслы, слухи. Не забывай: все, о чем говорила Элизабет, было правдой, и поэтому ее слова выглядели такими неправдоподобными. Где у тебя телефон?

Оба уходят вправо. Вперед выходят Герман Вублер и Ева Плинт. На Еве светло-зеленое платье с маргариткой из горного хрусталя.

Герман Вублер. Я заглянул сюда только ради вас, Эрика не в себе после того, как… Ах, вы, возможно, еще не знаете…

Ева Плинт. Увы, знаю. А он закатывает тут шикарный прием. Но выглядит это, как… как будто отмечают не его назначение, а что-то совсем иное. (Вздрагивает.) Не понимаю, зачем она повесилась. Бедняжка могла бы уйти в Рейн или броситься в пропасть.

Герман Вублер (показывая на платье Евы.) Очень мило, ничего симпатичнее в жизни не видел.

Ева Плинт. Даже на Эрике?

Герман Вублер. Сорок лет подряд она была сама доброта и спокойствие. А сейчас лежит ничком, плачет, молится и не хочет никого видеть. Не может забыть Элизабет в петле. Боюсь, что хозяину дома не поздоровится, если он встретится с ней.

Ева Плинт. Ну, а другому – его шефу – тоже?

Герман Вублер. Как ни странно, нет. Кундт по природе незлобный, свою нечеловеческую энергию он пускает в ход, лишь когда того требуют интересы дела. Даже в этом случае он хоть и делает зло, но не без внутреннего сопротивления. Вон то – совсем другой случай. (Показывает в сторону виллы.) Ну ладно… (Качает головой.) А у вашего Эрнста Гробша, как я слышал, дела обстоят неважно. Неужели ему так повредила история с Плуканским?

Ева Плинт. Да, хотя напоследок Плуканский Эрнсту почти понравился, когда лежал в агонии. Да и самоубийство фрау Блаукремер не добавило радости… Я уложила Эрнста в постель, снабдила чаем, супом и Прустом – пора наконец ему почитать что-то, кроме Брехта. Меня очень напугала смерть этой женщины. Говорят, ее хотели лишить памяти, ее скорби о том, кого она любила. Эрнст тоже цепляется за свои воспоминания. Он очень болен.

Герман Вублер. Что сказал врач?

Ева Плинт. Он сам себе поставил диагноз: метафизическая лихорадка – такой термин придумал. Возможно, он перейдет теперь в другую партию. Он говорит, что в вашу партию его завлекла диалектика ненависти.

Герман Вублер. Хороший диагноз, пожалуй, он подойдет и для Эрики. Она без конца читает старый молитвенник, его подарили ей на конфирмацию пятьдесят лет тому назад. Итак, до свидания. (Протягивает руку.)

Ева Плинт (задерживает его руку). До свидания – где?

Герман Вублер. Эрика хочет в Рим. Потом мы с вами, вероятно, увидимся за стойкой у Аугуста Крехена.

Пожимает плечами, уходит. Его место занимает подошедший Карл фон Крейль.

Ева Плинт. И ты здесь? Тебя пригласили?…

Карл фон Крейль. У Блаукремера я еще в списке приглашенных (Тихо, серьезно.) Икра, шампанское, болтовня… а она лежит в гробу…

Ева Плинт. Я боюсь.

Карл фон Крейль. Чего или за кого?

Ева Плинт. За себя и за Эрнста. Он понимает, почему ты тогда так поступил, а теперь и я начинаю понимать. Это пугает меня. (Тихо.) Скажи, а прошлой ночью это была, надеюсь, не твоя работа?

Карл фон Крейль. Нет, не моя. Никогда больше не буду этого делать, я сам боюсь. Забудь и о разводе, Ева, мы обойдемся. Катарине развод тоже ни к чему, она не хочет выходить замуж. Желаю тебе обзавестись ребенком – роди кого-нибудь от Эрнста Гробша.