Эрика. Почему же не князя или принца?

Герман (смеется). Поразительно, однако «граф» звучит лучше «князя» или «принца». Наверное, все дело в букве «а». «Граф» звучит сильнее, я бы сказал, внушительнее… «Его светлость» напоминает оперетту, в этом чувствуется безвкусица…

Эрика. Да, помнится, был такой граф Праунхайм…

Герман (почти жестко). И граф Троиц цу Штумм.

Эрика. Оба очень милые, граф Клорен тоже.

Герман (жестко)-. Да, страшно милые.

Эрика. А теперь у вас новый граф.

Герман. Граф Эрле цу Вербен. Молодой, энергичный и со скоростной машиной.

Эрика. Доешь же наконец яйцо и бутерброд.

Герман отпивает глоток кофе, закуривает сигарету, отодвигает в сторону очищенное с одного конца яйцо.

Впервые за тридцать семь лет ты не съел утром яйцо – первый раз с тех пор, как у нас вообще появились яйца на завтрак. Мы могли позволить себе их очень редко, лишь после того, как возник Кундт…

Герман. Ты права, впервые после сорок пятого года у меня нет с утра аппетита. Я подумал о Штюцлинге, он стал хорошим, добросовестным юристом, но Бин-герле не помогут никакие телефонные звонки: остаться за решеткой или выйти на во-лю – для него равно опасно. (Прихлебывает кофе, курит.) Молодой граф Эрле цу Вербен с машиной ровно в четырнадцать ноль-ноль будет ждать его у тюремных ворот, а затем отвезет к самолету. Кстати, Эрика, почему ты никогда не рассказывала мне о том, что было у тебя с Кундтом, и об отношениях Кундта с Элизабет Блаукремер и с Гертрудой Хальберкамм?

Эрика (тихо). Ты в самом деле до сих пор так и не знаешь, что есть мужчины, которые считают себя неотразимыми? (Поднимается, идет к мужу, обхватывает его лицо руками.) И кроме того, убеждены, что для них нет ничего недоступного. (Медлит.) Элизабет подробно рассказала мне. Она пошла на это из ненависти к Кундту и к Блаук-ремеру. Кундта она каким-то образом – не знаю каким – унизила, высмеяла.,. А главное, милый Герман, я охраняла твою чистоту, ибо нет ничего трогательнее чистых мужчин. Меня всегда поражало, как можно сохранить совесть, душу, имея дело с Кундтом, Хальберкаммом, Блаукремером и Бингерле. Что может быть драгоценнее чистой души мужчины! Если кто неотразим, так это ты… Было темно, когда ты впервые заговорил со мной, сорок четыре года назад. Помню, была воздушная тревога, ты новобранец, солдатская форма сидит на тебе плохо. Я зазвала тебя к себе – это была не жалость и еще не любовь, – мне захотелось тебя, захотелось узнать, как это все происходит. В общем, любопытство. Воспитанная в благочестивом духе восемнадцатилетняя девушка, бедная продавщица обуви, и вот, когда я тебя разглядела при свете, ты произвел на меня ужасное впечатление: мундир и брюки перекручены, сапоги велики, а ты так и обомлел оттого, что я оказалась хорошенькой, ты-то меня тоже не разглядел как следует в темноте. И еще я боялась, что ты оробеешь. Ведь кто-то из нас должен был проявить инициативу, ну я и трусила, что это придется сделать мне. Но ты крепко обнял меня, сначала я видела твои глаза, твои руки, уже потом – всего тебя, но прежде всего глаза, серые, нежные, грустные, умные. Ты не поверишь, до чего смешны красавчики, которые на улице увивались за нами, продавщицами, – какие у них дурацкие глаза и неуклюжие руки… У тех ребят, которых я встречала у Хильды, моей соседки по мансарде, на уме было только одно: свести меня с кем-нибудь. Ах, Герман, я оставалась тебе верной всегда, как и обещала, мне это было нетрудно. Но рассказать тебе, как Элизабет поступила с Кундтом, чтобы сбить с него спесь, унизить его, – рассказать это тебе, с твоей детской душой?

Герман (с удивлением смотрит на нее, тихо говорит). Ну переодевайся потихоньку, уже пора. Может, наденешь серый костюм? А к нему розовую коралловую брошку? Блаукремер подъедет минут через двадцать, так что успеешь. Сегодня ты должна выглядеть особенно хорошо. (Смеется.) Торжественная месса, телевидение – прямая трансляция.

Эрика. Я не хочу переодеваться, Герман, я буду сидеть в халате, непричесанная на моем балконе, пить кофе и поглядывать в бинокль на сад Карла, там ли он и что поделывает. Буду наблюдать за баржами на Рейне, смотреть, как жена шкипера понесет своему мужу кофе в рулевую будку, обнимет его. Если сцена станет слишком интимной, отвернусь.

Герман (с испугом, серьезно). Ты действительно не хочешь идти? Эрика, не шути. Нельзя же так, ты не можешь бросить меня одного. Ты впервые, впервые удостоишься чести сидеть рядом с Хойльбуком. Торжественная месса в память Эрфтлера-Блюма, которую будет служить кардинал соборно с тремя епископами, причем с начала и до конца по-латыни… Разразится скандал, если ты не явишься.

Эрика. Ах, Герман, ты в самом деле еще ребенок. Какой скандал, ну позлятся немного Кундт с Блаукремером, и все… О да, ведь мне дозволят сидеть рядом с Хойльбуком! Я должна ошалеть от восторга? Рядом с Хойльбуком, может быть, между Хойльбуком и Капспетером, которому этой ночью обкорнали рояль. Далее Блаукремерша-вторая, бесценная Труда, затем Хойльбукша-первая, Хальберкаммша-третья и еще не свергнутый Плуканский. Ах, Герман, оставайся и ты дома, позвони лучше Штюцлингу или графу Эрле цу Бербену. Не хочу я сидеть рядом с Хойльбуком и вообще не хочу больше ходить на торжественные мессы, даже по случаю двадцатой годовщины смерти Эрфтлера-Блюма. Не хочу быть среди важных персон и дамочек, которые затем падут в объятия Кундта. Вероятно, там будет и этот Губка, который предлагает всем акции «Хивен-Хинта». Кстати, что это за штука – «Хивен-Хинт»?

Герман (ворчливо). Что-то связанное с космическим оружием. Эрика, ну что с тобой вдруг стряслось?

Эрика. И вовсе не вдруг. Ты знаешь, что я не испытывала удовольствия ни на десятой, ни на пятнадцатой годовщине смерти Эрфтлера… Все то же радио и телевидение, тот же репортер Грюфф и тот же комментатор Бляйлер: «…И вот мы видим госпожу Вублер, как всегда одетую с безупречным вкусом, с ее супругом, серым кардиналом…» Этой ночью я вспоминала брата, которого убили в Нормандии – ему едва минуло девятнадцать, – вспоминала отца, чья жизнь, от рождения до смерти, была исполнена горечи, вспоминала мать, умершую от истощения, усталую, вечно усталую женщину, измученную фанатизмом отца. Не волнуйся, Герман, кардинал еще раз отметит заслуги Эрфтлера, воздаст хвалу христианским добродетелям вообще, а Хойльбук с глуповатой рейнской веселостью будет, как причетник, упиваться вызубренной латынью.

Герман. Кундт рассердится, он объяснит твое отсутствие событиями прошлой ночи.

Эрика. Пусть связывает. Это и так очевидно.

Герман. Значит, ты заболела?

Эрика. Нет, я не больна. Правда, устала, но мессу выдержала бы.

Герман. В самом деле, Капспетер тебя уважает, Хойльбук тоже, ты им нравишься, а Эрфтлер – тот просто любил тебя.

Эрика. А я его нет. Верно, он всегда был со мною любезен, но мне никогда не нравился. Знаю, для него я была живым воплощением демократии – дочь лавочника, продавщица и вдобавок чуть не стала пианисткой. Знаю также, что Капспетер самый крупный, самый мудрый и самый набожный из всех банкиров, что он образован, впечатлителен, обладает поистине утонченным, изысканным вкусом… и все-таки он мрачная личность, и все-таки я допускаю, что он кое-что заработал на той гранате или пуле, которая убила моего брата. И знаешь, Герман, я не только не испытываю сожаления до поводу его разбитого рояля, хуже того: я, кажется, начинаю понимать Карла. Признаюсь, мне жутко, но когда он рубил свой рояль, в этом было что-то торжественное. Мы не поняли, что он делал это всерьез, не поняла даже Ева, а ведь она его любила. Я понимаю также, что в случае с Бингерле речь идет не о двух-трех документах. Документов против Кундта, вероятно, и без них хватает, речь о…

Герман (совершенно перепуганный). Не называй имени, умоляю…

Эрика. Не бойся, не назову. Останемся при номере Один, которого вы могли спасти, но не спасли. Вам хотелось и того и другого – и твердость показать и жертву заполучить. Знаю, Герман, я сидела рядом с тобой у телефона. Номер Один тебе нравился…