В машине Шон переложил бумаги Альберта в портфель. Но сначала вырвал чистую страничку из записной книжки, черкнул две строчки майору Кортни. Если тот сможет их прочесть. «Это первый взнос. Надеюсь, будет и второй». Ева забилась в угол и не спрашивала, что он делает. На обороте странички Шон написал адрес больницы и фамилию майора.
Такси мчалось на север, затем повернуло на восток – мимо Блумсбери, и все это время он смотрел в заднее стекло. Похоже, хвоста нет. Такси проехало километра полтора, и Шон велел шоферу повернуть обратно, к Холборну и Грейз-инн-роуд. Машина остановилась в ста метрах от дома Евы, он вылез, оставив портфель на заднем сиденье и сказав Еве, что сейчас расплатится, долго делал вид, что ищет мелочь.
Затем дал таксисту страничку из записной книжки, два фунта бумажками и немного серебра. Серебро он вытащил, чтобы напустить туману в глаза Еве и возможным наблюдателям.
– Сейчас не тратьте времени на расшифровку, – сказал он. – Тут стоит адрес, по которому надо отвезти портфель, что я оставил на заднем сиденье. Молчите, отвечать мне необязательно.
Таксист кивнул, деньги и записка исчезли в его кармане. Шон попрощался и пошел по тротуару вслед за Евой. Она свернула в узкий переулок, застроенный безликими, жалкими домами. Здесь живут женщины, которые ухаживают за больными, и респектабельные конторские служащие. Шон оглянулся: заметили они, что у него уже нет в руке портфеля? Если, конечно, за ними кто-то следит. Во рту у него пересохло, словно он долго шел без отдыха. В переулке мужчина мыл свой «форд» модели «Кортина». Маленькая девочка пыталась ему помочь.
Ева вошла в один из домов, остановилась в холле, ожидая его.
– Я живу на последнем этаже. К сожалению, лифта в доме нет.
Идти пришлось на четвертый этаж. Когда она открывала дверь квартиры, Шон прижался к стене. Он был уверен, что в квартире кто-то есть. Когда же там никого не оказалось, Шон почувствовал даже слабость в коленях.
Прихожей не было. Большая комната (одновременно гостиная и спальня), крошечная кухонька, старомодная ванная. Он все осмотрел, даже не пытаясь это скрыть. Ева поставила на огонь чайник.
– Я приготовлю кофе.
Шон оглядел большую комнату: софа, книжный шкаф. На нескольких книгах дарственная надпись: «Еве от ее собрата в изгнании Олафа».
– Он рассказывал мне о Норвегии, – сказала Ева.
Она подала кофе, дотронулась до фотографии в кожаной рамке. Шон не узнал бы в этом человеке того мужчину, которого видел на свадебном снимке в Лиреме. С фотографии Евы на него смотрело смуглое лицо воинствующего интеллектуала. Лицо мученика или гонителя, раздираемого страданиями инквизитора. Такого нелегко любить.
– Где же донесение? – Шон все время прислушивался к посторонним шумам. Подошел к окну, посмотрел на улицу, но из квартиры видны были лишь хилый садик этого дома и его собратья, казавшиеся крошечными по сравнению с домами. Под окном – плоская крыша пристроенной ванны. В доме через два садика женщина раздевается у окна, мужчина в спущенных подтяжках бреется. Откуда-то из открытого окна доносятся звуки поп-музыки. Музыка стихла, послышался голос:
– Эта песня перескочила на второе место прямо с восемнадцатого. И теперь одиннадцатую неделю стоит на первом месте в списке самых популярных песен. Группа «Они», песня «Блеск и цирк» – да, да, фанаты, заряжайтесь настоящим: «Они», «Они», «Они»!
Визжала и стонала, штурмуя оконные стекла, песня «Блеск и цирк». Брившийся мужчина бритвой отбивал ритм. Шон отошел от окна. По какой-то странной причине он вспомнил пару из кафе – ее лицо уставшей матери, она жалела своего спутника. Боготворит ли она эту группу – «Они»? Интересно, я что, спасаю ее от Обри Вайнинга? – подумал он. От «Фонда треста» и майора Уиллиса? От Рэнделла? Странно получается. Как бы все это объяснил майор Кортни?
– Где же донесение? – повторил он, не веря, что оно вообще существует.
Она взяла с книжной полки «Njalssaga»[17] и подала Шону. Он открыл книгу, полистал ее. Никаких вкладышей нет. Кое-где несколько мест подчеркнуто, иногда на полях – пометки от руки. Такие книги обычно встречаются у университетских преподавателей или студентов. Шон попытался прочесть заметки на полях, но они были на норвежском, как и сама книга.
– Он писал по-норвежски, – объяснила Ева.
– Это и есть донесение?
Ева пожала плечами.
– Оно зашифровано. Олаф делал в книге пометки, когда узнавал что-то новое и сопоставлял факты. Если, конечно, это были факты.
Ева подошла к окну, замерла, уставясь вниз. Возможно, она слушала то, что пели «Они». У нее слишком широкие плечи и бедра, слишком толстые ноги. Через несколько лет, подумал Шон, она располнеет. Как будто это могло подчеркнуть то, что она любила немолодого поэта-неудачника. Рассказывает ли она ему правду?
– Если вы мне не верите… – сказала она не оборачиваясь. – Это ведь не вернет Олафа, верите вы мне или нет. Делайте с книгой, что хотите.
– А что за донесение нашли они?
– Олаф составил его в форме длинного отчета норвежскому телевидению, который лежал на столе вместе с бумагами… в ожидании, пока он узнает нужный адрес. Они там и нашли донесение… На другой день.
– Майор Кортни указал номер телефона в колонке объявлений газеты «Таймс». Почему вы не позвонили?
Она продолжала стоять к нему спиной.
– В колонке объявлений?
– Вам было страшно?
– Да, – тихо ответила она, на этот раз повернувшись. – Мне было страшно. – Сейчас она выглядела некрасивой, неуклюжей. Она опустилась в единственное в комнате кресло, заскрипевшее под тяжестью ее тела. По ее лицу Шон представлял себе, какой Ева станет лет через десять. Уже сейчас она не первой молодости. Примерно моего возраста, подумал Шон.
– Объясните мне, что произошло с Олафом… в Норвегии во время войны? – Она рассматривала свои руки, большие, сильные, квадратные руки крестьянки. Но держала она эти руки как женщина, которая никогда не работала. Повернула их к себе ладонями, посмотрела на них.
– Ничего особенного, – сказал Шон. – Просто люди, которым он верил, его предали.
Она тихонько вздохнула.
– Это еще мягко сказано. Вы можете понять, почему я боялась… за него и за себя? Это вы понять можете? – Она смотрела на раскрытую книгу у него в руках.
– Не знаю.
– Я только одного хотела: чтобы он был счастлив.
Шону оставалось лишь надеяться, что Олаф так же любил ее. И заботился о ней.
– Я не питала никаких иллюзий, – продолжала она. – Не хотела их питать. Просто любила его. Хотела быть рядом с ним, оберегать его. Заботиться о нем. – Ее лицо стало снова красивым; казалось, она держала в руках что-то ценное, нуждавшееся в защите. – Не хочу, чтобы марали его имя. – Она посмотрела на Шона с прежней холодной злобой, с такой силой ненависти, которая придавала этому чувству благородство. – Но я не хочу, чтобы его убийцы остались безнаказанными.
Шон молчал.
– Мне наплевать, зачем он это написал, – добавила она. – Мне наплевать, каковы были его мотивы. Знаю одно: если Олаф что-то предпринимал, то не во зло. Не хочу, чтобы кто-то говорил, будто Олаф сделал это, чтобы быть среди победителей… или и с теми и с другими… или желая расквитаться за бог знает когда случившееся с ним несчастье. Не хочу, чтобы о нем вспоминали как о дешевке.
Ее плечи снова поникли; она сидела, отяжелевшая и некрасивая, в дешевом уродливом кресле с грязной и потертой обивкой – казалось, в таком кресле пружины обязательно продавлены. Неужели теперь любая женщина будет казаться мне уродливой? – подумал Шон. И опустил взгляд на заметки на полях книги, сделанные мелким угловатым почерком. Презрительное разочарование и злость читались даже в аккуратных четких буквах, в нажиме пера.
– Он никогда не говорил вам, почему вдруг изменились его взгляды? Ни разу?
– Мы работали в Хониуэлле, – начала она рассказывать. – Собирали материал для передачи. Выглядело все довольно мрачно. Правда, Олаф не любил цветных. – Ева посмотрела на Шона, ее губы скривились в странную, ехидную усмешку. – А этого же нельзя говорить, верно? Ведь у нас все любят цветных. А вот он не любил. Речь шла не о чем-то личном. Олаф не был лично знаком ни с кем из них. Просто считал, что в один прекрасный день цветные всем нам перережут глотки. Из-за этого и начнется следующая мировая война. – Она сцепила пальцы рук, засмеялась вымученно и резко – так смеется мать, раздираемая злостью и гордостью за «деяния» своего ребенка. – Он мог высказать подобные взгляды на приеме, где было полным-полно черных дипломатов и студентов. Он заводил отвратительные споры, для него это была игра ума, геополитика, Gotterdammerung, негры – третьи секретари посольств и китайские студенты, изучающие право, так и подпрыгивали: они готовы были убить его, а Олаф предлагал подвезти их домой, чтобы продолжить спор в машине, и потом удивлялся, что они отказывались. Я уже сказала, он не любил цветных. Не выносил самого факта их существования. Расовая проблема для него представлялась в виде исторических карт, на которых большими выпуклостями изображены перемещения народов. Олаф видел, как эти выпуклости наползают на Европу, захватывают нас. Цветные никогда не были для него индивидуальностями, личностями. – Ева снова попыталась рассмеяться, откинулась в кресле, тело ее обмякло. Она закрыла лицо руками. – Мне было безразлично, что он думал, что говорил. Я только хотела слушать его. Слышать его голос. – Ева плакала с открытыми застывшими глазами. По ее лицу текли слезы, она вытирала их пальцами, но слезы все бежали из глаз. – Мы возвращались сюда после работы, закрывали дверь, готовили ужин, и мир исчезал – оставались только он и я. Не хочу больше жить. Просто боюсь смерти. Вот если б можно было закрыть глаза и умереть…
17
Самая большая из исландских саг, рассказывающая о событиях в Исландии приблизительно с 940 по 1015 год, – «Сага о Ньяле» (норв.).