– Поздно уже, казак. Зачем тебе людей будить. Переночуешь у нас на лавке, места хватит, а с утра пойдешь.

Ее голос стал ниже, когда она произносила эти слова, в нем появились ноты и вибрации, проникающие прямо в спинной мозг, минуя сознание и все ментальные щиты, которые мне удалось выстроить. Как пятнадцатилетний школьник, я боялся поднять глаза и встретиться с ней взглядом и боялся открыть рот, чтоб не выдать себя голосом.

Она была первой женщиной этого мира, прорвавшей ткань затянувшегося сновидения, живой и желанной, к которой тянуло, как к огню, неодолимо. Но память, услужливая память уже листала страницы моей жизни, выхватывая примеры таких же чувств и такой же неодолимой тяги. Она пролистывала страницы дальше, до той, в которой с размаху били по открытой душе, обучая кровью, что открываться можно, либо когда сердце уверено на все сто, либо хорошо подумав большой головой: остальные части тела слушать категорически запрещено.

Собравшись с мыслями, взглянул в ее глаза, вновь ставшие цвета темного золота. Я смотрел в них долго, пока не увидел в них не уверенную в себе женщину, а сомневающуюся девчонку, не знающую, что ей делать со всем свалившимся на ее голову. Поцеловав ее в щеку, тихо сказал:

– Не бойся, Любава, теперь все будет добре, я не дам вас в обиду. А как до нас доберетесь, устроитесь, так и забудете про все.

Она вдруг расплакалась, прижавшись лицом к холодному железу на моей груди. Едва касаясь ее головы, гладил золотые волны ее волос.

– У вас такие же люди, как везде, Богдан. Люди – они другими не бывают. Не обещай того, чего быть не может.

– Бояться вас будут, дураки везде есть, и Мотрю боятся, но никто слова плохого не скажет и пальцем не тронет. А лечить обучитесь – так в почете жить будете.

– А когда неурожай, когда голод, когда скотина падет – тогда кто у вас в том виноватый? Рано или поздно везде нас беда и попы найдут…

– Мы люди оружные, больше от добычи, чем от земли, живем, когда недород, в другом месте хлеб купим и гречкосеям своим с голоду помереть не дадим. А в походе, во всех бедах – не вы, атаман виноватый.

– Как же они живут, атаманы ваши?

– По-разному… плохой атаман долго не живет…

– Вот я тебе о том и толкую: люди – они везде одинаковы.

Внезапно ее настроение поменялось, она лукаво улыбнулась и толкнула меня в грудь:

– Иди снимай свое железо. Что думаешь – довел бабу до слез, и все? Так просто я тебя не отпущу. Хватай другую лавку, тащи к той, что возле стены.

Она была горячей и страстной, свежей, как ключевая вода, уста ее были слаще меда, ее высокая грудь оставалась единственной прохладой среди жара наших тел…

Даже в Библии Соломон умудрился похожие слова написать. У нас не было фруктов, было только вино, мы изнемогали от этой ночи, и только грусть иногда остро колола мое сердце: я знал – такого больше у нас с ней не будет…

Воистину во многом знании – многие печали. Слишком многие…

Как точно сказал поэт:

Захочеш ще, як Фауст, ти вернути дні минулі,
та знай, над нас боги глухі, над нас, німі й нечулі[6]

Второй молодости не бывает, даже если тебе дали второе тело. Молодость – это чистый белый лист бумаги, на котором ты пишешь, а потом стираешь, стираешь и вновь пишешь. Если вначале твои строки ярки и контрастны, то со временем бумага сереет – и уже не разобрать, что на ней… поэтому все песни о первой любви сочиняют, а не третьей или пятой. Иногда еще о последней любви песни пишут, но это можно отнести к случаям острого старческого склероза. Память отказала – и все у тебя как в первый раз.

Когда мы, вернувшиеся с седьмого неба обратно на землю, лежали, прижавшись друг к другу, она тихо сказала:

– Чудной ты, Богдан, лицо не бритое ни разу, а глаза – как у деда старого. И любишь меня, будто это в последний раз.

– Завтра побреюсь, у меня теперь кинжал персидский с добычи есть – раз голову бреет, то и лицо не подерет. А день каждый последним стать может, на все Божья воля. Остальное тебе Мотря расскажет, если захочет, она про меня все знает – больше, чем я сам про себя знаю. Давай поспим чуток, завтра день трудный, даст Бог, не последний.

– Ну вот, поведал один. Теперь спать не смогу, так дознаться про все хочется.

– Спеть тебе колыбельную?

– А ну спой.

– «…Тебя, когда ты дремлешь, засыпая, я, словно колыбель, качать готов…»[7] – попробовал на ходу сымпровизировать.

– Господи, какие ты бесстыдные песни поешь… – Эта оценка моего поэтического компилирования была для меня совершенно неожиданной. – Но слово дал – давай качай меня. А на чем ты меня качать будешь? – лукаво спросила неугомонная молодая женщина с таким нежным именем. Именем, пережившим века и все церковные издевательства над славянской культурой и над славянскими именами.

– На руках, конечно.

– Не, на руках умаешься, добре думай…

Встав затемно, в свете лучины я одевался, и при взгляде в ее странные, меняющие свой цвет глаза мне было и радостно, и грустно. Радостно оттого, что эта ночь соединила меня с этим миром, он стал более реален, в нем появился объем, я уже не чувствовал так остро своего инородства.

Отчего мне было грустно – это объяснить нетрудно… ведь знаний в голове за ночь не убавилось… Любка моя вспомнилась, ее черты смешались в голове с чертами этой женщины – и стало грустно, что так может быть. Для радости причин не сыскать, а для грусти их полно вокруг нас. «Прощай же? Грусть/И здравствуй, грусть/Ты вписана в квадраты потолка…»[8] – кажется, такое сравнение придумал поэт.

– Давай вставай, а то сейчас уснешь и базар проспишь, а мне сюда на телеге ехать недосуг, дел много.

– Как же я встану, ты с меня рубаху ночью снял, а обратно не надел. Пока обратно не наденешь, не встану.

– Нет, придется тебе, золотая, самой потрудиться, а то ни ты, ни я на базар не попадем. А дети встанут – так им будет на что посмотреть.

Любава выскользнула из-под покрывала и потянулась всем телом, повернувшись ко мне спиной. Ее густые, не заплетенные в косы волосы окутывали ее и светились неяркой золотой короной в свете лучины. Затем она нагнулась, делая вид, что ищет что-то под лавкой. Шлепнув ее по заднице, прижал ее упругое тело к твердому металлу и накрыл ее уста, возмущенно шепчущие, какой я негодяй, запрятавший ее рубаху, а теперь пользующийся ее беспомощностью.

– Рубаха твоя на столе лежит. Чего ты ее под лавкой ищешь? Мне пора, пожелай мне удачи, сегодня она нам ой как нужна будет. Я спою тебе еще колыбельную, обещаю. Не забудь ничего из того, что сказывал, дорога дальняя. Главное, дурниц не наделайте и глазами своими на людей не пяльтесь.

– Иди уже, советчик. Ничего с вами сегодня не будет, езжай спокойно. И мы доедем, не боись. А вот что дальше – то мне неведомо.

Придя на постоялый двор, я застал всю компанию уже в зале. Народ встретил меня радостными криками и требовал подробностей проверки. Особенно их интересовал вопрос, достаточно ли глубоко я проверил способности претенденток, с разных ли сторон подходил к этому вопросу. Мои отмазки, что я выпил вина и с устатку прямо на лавке уснул, только убедили народ в моей скрытости. Они меня мордовали, пока я не выдумал историю про полеты в ступе и дикую любовь под морозными звездами с кровожадной ведьмой, обещавшей меня загрызть, если буду лениться. Не удивлюсь, если именно эта интерпретация событий получит широкое хождение в нашем селе.

На базаре осторожный Иван выставил только мой злополучный доспех и отправил меня за святой водой. Дорогие цацки он светить запретил, резонно полагая, что сегодня избыточное внимание нам только во вред. Мы их разделили между собой, исходя из заниженной цены, которую согласен был нам дать за них местный торговец. Чем продавать по такой цене, лучше мы сами у себя их купим.

вернуться

6

Захочется тебе еще, как Фаусту, вернуть прошедшие дни, но знай: боги над нами глухи, немы и бесчувственны… (Укр.) Стихи О. Олеся «Чары ночи».

вернуться

7

Стихи Расула Гамзатова, пер. Наума Гребнева (песня Оскара Фельцмана «Колыбельная», ВИА «Цветы»).

вернуться

8

Стихи Поля Элюара, пер. Мориса Ваксмахера.