– Да хоть долбню бери, никуда я не пойду. Ты знахарка – вот и лечи: к тебе хворый приехал.

– Хорошо, – неожиданно легко согласилась она, и ее глаза угрожающе вспыхнули. Ну, хоть лед пропал, огонь – это уже легче, с этой стихией жизнь прожил бок о бок, тут главное – не зарываться и потихоньку-потихоньку превращать его в уютное пламя очага. – К жене захотелось, такая у тебя хворь? А сказать-то не решается, чего приперся, – ходит вокруг да около, вокруг да около, будто девку возле дома выглядывает, а в дом-то постучаться боязно. – Она с иронией смотрела на меня. Пламя в ее глазах разгоралось.

– Захотелось! Ты сказала, что поможешь, – вот и помогай.

– Помогу. Если захочешь, – легко согласилась она, делая ударение на последних словах. – Ты ведь не все знаешь, Владимир, вы ж, мужики, только о себе всегда думаете. О том, как тебе платить, ты спросил, а чем твоя жена за то платить будет, – из головы у тебя вылетело спросить.

Она замолчала, пристально глядя на меня, а мне казалось, будто пламя ее глаз метнулось мне в грудь. Стало трудно дышать, захотелось рвануть ворот рубахи.

– Сказать тебе, чем твоя жена за то платить будет? – Боль сжала мое сердце: большого выбора вариантов сказанное не оставляло.

– Я уплачу вместо нее, с меня всю плату бери! – без всякой надежды произнесли мои уста. Произнесли, просто чтобы не молчать: тишина давила могильным камнем.

Она молча смотрела на меня, скрипящего зубами, и только дурацкая привычка не сдаваться держала меня в этой хате, не давала выбежать во двор и начинать крушить все, что увижу вокруг себя.

…И там сгорел он ни за грош…
Ведь был солдат бумажный…[17]

Мои губы шептали слова старой песни, которая наконец-то, после стольких лет, стала до конца понятной. Старая неудовлетворенность отсутствием хеппи-энда, бессмысленностью кончины главного героя улетучилась, сгорела в этом огне, только пепел кружил над пустошью моей души.

Видя, что я еще стою на ногах и не хочу падать, она нанесла удар милосердия, точно и неотвратимо:

– Не кручинься так, Владимир. Если вы оба того хотеть будете, и ты, и жена твоя повстречаетесь во снах своих, никто вам для того в помощь не нужен. Это как с зельем приворотным – кто не может сам справиться, сердце другое любовью зажечь, тот сразу к знахарке бежит.

Хороводы ненужных и пустых мыслей – «этого не может быть», «она врет, все это неправда» – и много других носились в моей голове. Лишь одна повторялась, как удары молотка, загоняющего гвозди: «…Ибо знает Отец ваш, чего вы хотите в сердце своем, раньше просьбы вашей»[18]. Молча развернулся, открыл двери в сени, но крепкая рука, ухватив меня за локоть, усадила на лавку:

– Сиди теперь. Раньше уходить надо было, когда просили тебя по-хорошему. Никогда вы, мужики, нас, баб, не слушаете, думаете, самые умные.

– Почему, почему ты мне раньше, тогда еще, этого не сказала?

– Я бы и сейчас не сказала, если бы ты ушел, когда просили. Не все нужно знать, Владимир, во многом знании – многие печали… Был у меня когда-то поп знакомый, очень любил мне то повторять. – Она задумалась, вспоминая что-то свое.

– Чего мне знать не нужно? Что ты жизнь из нее будешь тянуть за то, что она мне приснится? – Злость и горечь от осознания того, что один из нас двоих, или я, или Любка, подсознательно не желает встречи, и страх, что это могу быть я, поместились в этих несправедливых словах.

– На кой ляд мне ее жизнь, – непроизвольно вырвалось у Мотри. Она, избегая моего непонимающего взгляда, отняла у меня бурдюк, взяв две кружки со стола, налила в них ликеру. – Хватит балакать, дай попробовать, что ж это ты так расхваливал давеча. За твое здоровье! – Она хлебнула ликеру. – Добрый мед у тебя, а я не верила – думала, брешешь, что заморский мед хмельной в Киеве купил. А мед знатный ты нашел, наши такого не варят, никогда такого доброго меда не пила. Налей-ка мне еще.

– Ты мне зубы не заговаривай. Что ты у нее еще взять можешь, чем она платить будет?

Ее глаза вновь угрожающе блеснули, она тихо, но с какими-то обертонами, от которых мороз шел по коже, прошипела:

– Тебе мало печали, Владимир, добавить хочешь? Вижу, в петлю ты лезть не будешь. Уходить вроде собирался – вот и иди, скатертью дорога, а если со мной посидеть хочешь, мед пей и рассказывай про поход ваш. Мне соседи уже всякими небылицами уши прожужжали, а ты и не заикнешься.

Поняв, что на серьезные темы разговаривать со мной не будут и недолго осталось до перехода на физические методы очистки помещений от незваных гостей, ушел вглубь, дав слово Богдану.

Со мной говорить не желают – пусть он расскажет Мотре о наших приключениях. Если она из его рассказа что-то поймет. У Богданчика была чудная привычка почти полностью игнорировать слова как информационное средство и обрушивать на собеседника не события, а пережитые по этому поводу эмоции, не особенно объясняя, чем они были вызваны. Если у собеседника нет способностей к индуктивному анализу, понять его весьма затруднительно.

Сам в это время попытался понять, чего не хочет рассказывать мне Мотря. После непродолжительного обдумывания остался один непротиворечивый вариант, удовлетворяющий всем условиям. Поскольку Любка могла платить только своим здоровьем, жизнью, называй это как хочешь, а Мотря утверждала, что ей этого не нужно, получалось, что Любка платит не ей, а мне. Больше некому. И получается, что это я из нее жизнь сосу, когда в ее сны влезаю. Именно этого не хотела говорить мне Мотря, когда спросила, мало ли мне печали. И, к сожалению, десятки мелких фактов из моих прошлых переживаний хорошо вписались в эту теорию, подтверждая сделанные выводы.

Богдан дернул меня на поверхность, передав мне мыслеформу, которую можно было понять так: он все рассказал, Мотря хочет со мной пообщаться, и чтобы я не ругался с хорошей тетей Мотрей, которая нас вылечила. Хорошая тетя Мотря весело хохотала, вытирая выступившие слезы:

– Ой, уморил, ой, уморил, ты только это больше никому не рассказывай, Богдан, нельзя такое рассказывать, так и от смеху помереть можно. Зови давай своего братика, поспрошать его хочу.

– Вот он я, только и мне тебя поспрошать надо.

– Да что тебе все неймется-то! Что ты уперся, как баран? Ты что, думаешь, мне тебе сказать жалко? Не могу я тебе то рассказать. Это как слепому рассказывать, что на небе радуга. Слепой пока не потрогает – не поймет. Так и ты. Ты одно должен знать: не снится тебе жена твоя – значит, так и надо. И не лезь, куда не просят. Когда надо будет, тогда приснится. Больше ты от меня ничего не услышишь, а начнешь спрашивать – на улицу прогоню. Теперь рассказывай: кого ты нашел?

– Нашел ученицу тебе, а может, и двух, то тебе решать. Если в дороге ничего не случилось, то уже к Киеву подъезжать должны. Если успеют, меньше чем за две недели в Черкассах будут, встречу их там, к тебе привезу. С ними детей четверо – двое братьев ее младших, и у тетки ее двое детей, но уже большие все: старшему десять, самой младшей шесть. Так что думай пока, как их размещать будешь.

– Поместимся – в тесноте, да не в обиде. Теплее зимой в хате будет.

Она подробно выпытывала меня, как я узнал, что эта девка ей подходит, что чувствовал, когда они мне в глаза смотрели, пока не довела меня до ручки.

– Все, Мотря! Спрашивай о чем хочешь – о девках этих больше ни слова не скажу. Привезу к тебе их, если Бог даст, в следующее воскресенье, как стемнеет. Не придутся ко двору – заберу в село, не пропадут.

– Так я тебе их и отдам. Если ты не сильно набрехал, будет из них толк. Тетка ее уже старая, много не научится, но помощницей будет и мне, и племяннице своей. Ты не спрашивал, они крещеные?

– Имена поганские у обеих, в хате икона стояла, но они на нее не крестятся. Крестов на теле тоже не носят. Думаю, что обе некрещеные.

вернуться

17

Булат Окуджава. «Бумажный солдат».

вернуться

18

«…Ибо знает Отец ваш, в чем вы имеете нужду, прежде вашего прошения у Него» (Мф. 6).