«Что ты о них скажешь, Мэрион? — спросил Лесли Бек. — Ты же все свободное время пропадаешь в „Куртолде“, ты должна разбираться в живописи».

Разумеется, в «Куртолде» я проводила далеко не все свободное время: после занятий возилась с нудными и несимпатичными дочерьми Беков в обмен на пару неотапливаемых сырых и пыльных полуподвальных комнат, которым Лесли с женой не нашли лучшего применения… Но не будем об этом. Я сразу поняла, что Лесли пытается, выражаясь языком Афры, «завести» меня.

«Можно сказать, это скверный Ватто и еще более скверный Стаббс, — ответила я, — но, возможно, эти картины написал чей-нибудь любимый дядюшка и ни у кого не хватило духу сжечь их».

Все мы толпой ввалились в антикварную лавку, Джослин твердила, что времени у нас в обрез, что избирательный участок скоро закроется, что отдать свои голоса гораздо важнее, чем захламить дом. Мистер Толлоу вынул обе картины из витрины и поставил перед нами.

«Я купил их недавно, — сообщил антиквар. — В каталогах они не значатся».

В магазине пахло пылью, сырой оберточной бумагой и изъеденной древоточцами мебелью. Как и подобало антиквару, мистер Толлоу питал пристрастие к излишествам и экзотике — раскрашенным носовым фигурам кораблей, чучелам птиц в клетках, стеклянным глазам, соперничающим за пространство с вычурной сосновой мебелью.

Мистер Толлоу запросил по двадцать фунтов за каждую картину. Лесли Бек сбил цену до шести и семи фунтов и понизил бы до пяти, если бы Хоуп не закапризничала, Джослин не поторопила мужа, а Серена не засунула в рот стеклянный глаз.

«Если они окажутся настоящими, — сказал мистер Толлоу, — надеюсь, вы известите меня об этом».

Лесли со смехом согласился, отсчитал деньги и, когда мы уже уходили, добавил:

«А вот Мэрион утверждает, будто бы это Ватто и Стаббс! Кстати, она учится на курсах при „Куртолде“«.

Мистер Толлоу опешил, а Лесли засмеялся.

«Не глупи, — одернула мужа Джослин, пока мы почти бегом неслись к избирательному участку. — Это всего-навсего никчемная мазня».

«Не думаю, — возразил Лесли, — у Мэрион зоркий глаз». — Он ущипнул меня за ягодицу, я вскрикнула, Джослин оскорбилась, и мы прибыли на избирательный участок за полминуты до закрытия.

— А за кого они проголосовали? — только и спросила Афра, но я не знала, а если бы и знала, то не сказала бы ей. Это личное дело Лесли и Джослин.

Лесли, находящийся в противоположном углу зала, позвал меня, и я подошла — так послушно, словно перенеслась в прошлое, вновь попала в зависимость от него, и презирала себя за это.

— Я нашел подходящее место для картины Аниты, — сообщил он и указал на самый лучший участок стены, на который взгляд посетителей «Галереи Мэрион Лоуз» падал сразу же, еще с порога.

— Я вообще не собиралась выставлять эту картину, — объяснила я. — Она не соответствует теме выставки.

— Мэрион, хватит капризничать, — перебил Лесли. — Это самое меньшее, что ты можешь сделать. Ты должна была прийти на панихиду. Ты обидела меня, не явившись в церковь.

Его лицо стало печальным, руки задрожали — но не как прежде, от жизненной силы, подталкивавшей Лесли к новым похождениям, а от неподдельной, почти нестерпимой, скорби, отчаяния человека, знающего, что жизнь должна продолжаться, что нет смысла вечно оплакивать потерю близких, но с трудом находящего в себе силы жить.

— Мэрион, — продолжал Лесли, — все мы стареем. Рано или поздно нам приходится прощать и забывать обиды. Разве это время еще не пришло?

Я подумала, что проблема в другом — мы давно забыли и только теперь начинали сознавать: такой комок нам долго не переварить. Но Лесли умел настоять на своем.

— Несправедливо отыгрываться на Аните, — добавил он. — Этого она не заслуживает.

Он протянул руку, чтобы коснуться моей ладони, а я этого не хотела.

— Дай мне подумать, — коротко отозвалась я и ушла в другой угол галереи, где быстро нашла какое-то дело.

В дни моей зависимости от Лесли я часто терпела его уколы и тому подобные знаки внимания, но обычно он так вел себя в присутствии Джослин, поэтому я почти не придавала им значения, к тому же не могла позволить себе оскорбиться. Но он начал спиться мне, и в этих пугающе отчетливых снах я чувствовала тяжесть его тела, текстуру его кожи — это были сновидения девственницы, мечтающей об идеализированном сексе. В те времена мне было особенно одиноко. Наверное, как и сейчас, по крайней мере по мнению окружающих. Я была чужой для родителей, словно унаследовала от них гены, которые так и не проявились в натуре матери и отца. Моя бабушка с материнской стороны рисовала, дед отца играл на скрипке в церковном оркестре, но жажда творчества не коснулась Айды и Эрика, которые не видели дальше собственного носа и не могли понять стремления художника толковать все, что его окружает, и искать альтернативу действительности.

«Хватит сидеть, уткнувшись носом в книгу, — говаривала моя мать, — иди-ка лучше погуляй — это полезнее для здоровья». А отец полушутя добавлял: «Такой начитанной девушке не найдется места на ярмарке невест». Я приносила домой книги из библиотеки, развешивала на стенах спальни гравюры, и мать говорила о Пикассо: «Да я нарисую не хуже, даже если встану на голову!» Мне не хотелось ни спорить с родителями, ни принижать их. Они были добры, даже любили меня, и если и перешучивались: «Ручаюсь, этого ребенка нам подменили, она не пашей породы», когда я в детстве отодвигала тарелку с толстым ломтем холодной рыбы в тесте, горкой жирного картофеля и шлепком ржаво-красного кетчупа (для колорита), — то не со зла, а просто от растерянности. У других девушек были парни, у меня — нет. Я не удостаивала их вниманием.

В детских книгах часто описывается, что учителя обращают внимание на таких девочек, как я, и избавляют их от изоляции, но мне, видимо, не повезло. Мне попадались только занудные, ворчливые, малообразованные учителя. Только когда я встретилась с Винни и Сьюзен, Розали и Уоллесом, Норой и Эдом, а они приняли меня в свой живой, разговорчивый, восприимчивый круг, когда я попала в дома, где на полках стояли книги, а в бутылках не иссякало вино, где культурный гедонизм проникал повсюду, пожалуй, даже в спальни, где никто не стыдился смеха и слез, — только тогда я впервые ощутила вкус настоящей жизни. Сьюзен нашла мне работу в галерее «Куртолд», Эд и Нора — жилье в подвале Лесли Бека. Так я, двадцатипятилетняя, и оказалась в этом доме, мечтая о Лесли Беке и гадая, как лишиться девственности (впрочем, уже тогда мне казалось, что целибат необходим для вдумчивого и педантичного изучения истории искусств, — и я не ошиблась). Кстати, в то время я слушала курс по иллюстрированным манускриптам, и сочинение, которое я пыталась написать в день, когда Джослин упекли в психиатрическую клинику, стало связующим звеном между монашеским образом жизни и стремлением к превосходству. Подобные занятия порождают нетерпимость к нечистоплотной жизни окружающих.