Эд посмотрел, но ничего не заметил. Впрочем, живопись не по его части.
— Она слишком зализана по краям, — объяснила Мэрион. — Выписана чересчур тщательно для человека, зарабатывающего обед. А взгляните, как свет расходится от лампы! Лучи вроде азбуки Морзе — точка-точка-тире, точка-точка-тире. Слишком правильно. Нет, это подделка. А рядом, слева, настоящий Ван Гог. Тема одна, художники разные, и разница в возрасте картин — около ста лет.
И она прошла мимо с тарелкой бутербродов.
Фотограф сказал:
— На всякий случай сниму ту, что слева. — И принялся переставлять аппаратуру.
Эд последовал за Мэрион в служебное помещение, где хранили вино, и спросил, знает ли она толк в живописи. Мэрион ответила отрицательно: в чем может разбираться банковский клерк, кроме снижения реальной стоимости банкнот и того, как раз и навсегда отказать в кредите недостойному клиенту? В этот момент вошел директор выставки, серьезный мужчина с ноздреватой кожей, и посоветовал Мэрион работать, а не тратить время на разговоры с посетителями. Этот диалог мне известен со слов Эда.
Мэрион. Этот посетитель сам обратился ко мне. Я с ним не заговаривала. К тому же за эту неделю я уже отработала на выставке сорок восемь часов, а сегодня еще четверг. Думаю, я имею право хотя бы поговорить?
Директор. «Видимо, у вас сложилось превратное представление о своих обязанностях, Мэрион. Вам выпала великая честь — работать с нами, среди этих прекрасных, известных всему миру произведений искусства.
Мэрион. Почти все они — грубые подделки, Бастер. Вас обманули. Как, по-вашему, почему картины застрахованы на такую ничтожную сумму? Сведущие люди исподтишка посмеиваются над вами.
Директор. Вы пьяны?
Мэрион. Нет, просто устала как собака. Вам не по карману платить деньги, которые запрашивают национальные галереи, вот вы и собрали картины из частных коллекций, и вам всучили кучу дряни. Эти гравюры — дешевка; пластины, должно быть, собирали по кусочкам. Бедным художникам приходилось при жизни терпеть притеснения банкиров, и вы не перестаете мучить их даже после смерти!
Директор. Едва ли вы вправе высказывать свое мнение об искусстве. Немедленно отправляйтесь в зал и займитесь тем, за что вам платят, больше вы ни на что не годитесь. Разносите вино.
Мэрион. Мне стыдно предлагать его. Оно теплое. Даже мне известно, что белое вино положено подавать холодным. К тому же оно приторно-сладкое. Посетителям обеспечена головная боль. Хуже, чем от тонизирующего бальзама моей матери!
Директор. В таком случае немедленно покиньте зал и не трудитесь возвращаться.
Мэрион. Вы хотите сказать, я уволена?
Директор. Да. (Мэрион уходит.) Жаль, что все так вышло. Руководство настояло, чтобы я выбрал помощников из числа младших служащих банка. Я твердил, что этого лучше не делать, и оказался прав.
Эд, художественный редактор и фотограф решили подвезти Мэрион до вокзала на такси. Машину удалось поймать сразу.
Мэрион объяснила, что у нее нет ни денег, ни жилья. Нет, к родителям она не вернется. Опускать руки она не намерена. В банк вряд ли ее примут обратно, а если и предложат вернуться, она не согласится. В атмосфере банка она задыхалась, продвижение по служебной лестнице ей не светило. Умение оперировать цифрами в лучшем случае обеспечивает женщине место кассира, но не бухгалтера. Мэрион бесила необходимость выполнять распоряжения тех, кто глупее ее. Нет, уж лучше она пойдет на панель.
Счетчик такси продолжал щелкать. Издательский коллектив рисковал опоздать на поезд. Мэрион согласилась сесть в такси и отправиться с новыми знакомыми в Лондон, откуда Эд привез ее к нам домой, на Брамл и Террас. У нас не было свободной комнаты, но мы нашли ей жилье в подвале дома Лесли Бека. По вечерам Мэрион присматривала за Хоуп и Сереной, а также за моими сыновьями Ричардом и Бенджамином, за Кэтрин, дочерью Розали, и за Барни, сыном Сьюзен, днем училась на курсах при «Куртолде», объединяла нашу компанию, переходила из одного дома в другой, впитывала принципы тех, кого сейчас в попытке принизить называют «болтливым классом», а я бы назвала «сознательным классом», — людей, подобных этим, мир вряд ли когда-либо увидит вновь, они исчезают, как французская провинциальная кухня.
Мы составляли особый слой общества, располагаясь где-то между уличными протестантами и буржуазным истеблишментом. Мы служили амортизаторами нации, от нас зависел исход голосования: когда наше терпение иссякало, мы переходили на другую сторону. Это было наше единственное преимущество — если не считать ощущения явного могущества благонамеренного общества и праведного негодования, которое оказывало некое волшебное воздействие на ход событий. Мы бывали в театрах, читали романы, беседовали о политике, укреплялись в своем возмущении, следили за новостями, слушали радио, проявляли активность на родительских собраниях, воспитывали детей в духе отрицания расизма и полового шовинизма — когда всем нам стало ясно, что он существует, — и симпатизировали окружающим. («Колин, почему Джордж подрался с тобой на детской площадке? Нет, не надо давать ему сдачи. Поговори с ним. Постарайся попять и простить его. Подружись с ним».) Мы разочаровались в своем поколении, наконец осознав наше бессилие и ограниченность, словно непреодолимые силы мира захлестнули и потопили пас, как океанские волны захлестывают тихую бухту среди камней. Мы возлагали надежды на будущее, которое создадут наши дети, если только мы правильно воспитаем их. Думаю, эти убеждения были и остаются благородными. И я продолжаю верить в Аманду и Колина, которые сидят у меня на кухне, — в обнаженную, жизнерадостную, чуждую стеснения Амапду с металлической скобкой на зубах и в Колина с полотенцем вокруг талии. Дети будут лучше нас.
Эд привез Мэрион к нам домой; мы полагали, что она достойна лучшей участи. Мы относились к ней как к машине с неисправным двигателем, считали, что если будем стараться изо всех сил, втащим ее на гребень холма и спустим оттуда, то двигатель пробудится к жизни и дальше машина поедет сама. Беда заключалась в том, что она скатилась с холма и попала в колею, которую выбрала не она, а мы, а двигатель так и не завелся. Мэрион стояла у кухонной раковины и чистила огурцы, надев резиновые перчатки, пока Винни не заставлял снять их; в свои почти тридцать лет она была незамужней и бездетной, жила в одной комнате, спала на диване, работала ассистентом то в одной, то в другой галерее, пока однажды не высказывала начальству все, что о нем думает, и либо уходила, либо бывала уволена. Мир. галерей тесен, репутация Мэрион вскоре стала всем известна. «Какая Мэрион? Мэрион Лоуз? Нет, она нам не подходит». Впрочем, с нами она никогда не бывала резка и груба. Мы оставались ее надеждой и опорой.