Неизвестно, сколько прошло времени, а черное ветреное небо все сыпало в ночь спорый шепотливый дождь. Фишер окончательно закоченел, все в нем дрожало от непрекращающихся судорог, сводило челюсти, но какое-то мертвящее оцепенение отобрало способность шевельнуться, чтобы согреть себя. К спине и плечам липла холодная мокрая одежда, с бруствера плыли потоки грязи, в которой, увязая все глубже, противно хлюпали ноги. Фишер подтянул их к самому лицу, прикрыв колени мокрыми полами шинели. Когда от нестерпимого холода особенно сильно вздрагивало тело, он усилием стряхивал с себя дремотную безучастность и тревожно прислушивался. Вокруг по-прежнему завывал ветер и часто сыпал Дождь.

Так постепенно проходила эта мучительная, сырая ночь. Под утро Фишер прикорнул, будто провалился куда-то в мутную бездну мыслей о себе, старшине Карпенко, об историзме Вазари, новаторстве Микеланджело и о том, как все-таки ужасно трудно стать настоящим бойцом.

13

Прикрыв за собой дверь сторожки, Пшеничный с отчетливой ясностью понял, что он навсегда уже отделен от этих пятерых людей, с которыми свела его непутевая военная судьба. С самой этой минуты, когда он ступил в дождливый мрак ночи, он оказался один, не связанный уже ни с кем во всем белом свете. Все его неладное прошлое осталось теперь за дверью темной задымленной сторожки, осталось по его доброй воле, будущее же лежало где-то на грязной, неизведанной дороге.

Какое-то время Пшеничный боролся с внезапным волнением от сознания близкого осуществления своей затаенной мечты. Вдруг в его душе неприятно шевельнулась непонятная жалость, словно робкий боязливый укор самому себе. И он, почувствовав, что это может отразиться на его намерении, мысленно выругал себя: «Не кисни! Не из-за чего!»

Он направился к железной дороге, перепрыгнув траншею, взошел на невысокую насыпь и всмотрелся во тьму. Дождь перестал, понемногу ослабевал и ветер. Ночь окончательно сгустилась, утопив в осенней глуши все вокруг. Пшеничный знал: скоро начнет светать, а на рассвете, возможно, на дороге появятся немцы, и тогда уже будет поздно. Тогда он может очутиться между двух огней, и поэтому нужно было спешить.

Он еще постоял, вслушался, оглянулся на сторожку, от которой доносился приглушенный расстоянием голос Свиста, и сказал себе: «Давай!» Потом торопливым воровским шагом сбежал с песчаной насыпи, перескочил канаву и, не разбирая — по грязи и лужам, быстро пошел дорогой.

Взойдя на гулкий настил мостика в ложбинке, Пшеничный еще раз оглянулся и тут снова с особой силой почувствовал в душе щемящую тоску и еще — начало неизвестного своего одиночества. Это чувство, помимо его желания и воли, вдруг охватило его так цепко, что он даже остановился, но затем снова разозлился на себя и, вспомнив недобрую озабоченность Овсеева, приободрился. Нет, он не ошибается, он прав уже хотя бы потому, что все они там, в сторожке, осуждены на смерть. А он наконец постарается оседлать свою судьбу, заслужить, доказать свое право на человеческую жизнь, жизнь, которой он достоин, несмотря ни на какие невзгоды.

С этими горячечными мыслями, в беспорядке суетившимися в голове, он быстро шагал, разбрызгивая лужи, скользя по грязи, остерегаясь свалиться в канаву. Тем временем стало светать. Мутным расплывчато-туманным отсветом обозначился горизонт, отчетливо проступила из темноты грязная, в лужах, дорога. Пшеничный выбирался на взгорок с березами. Он знал, что где-то здесь в секрете должен быть Фишер, и слегка замедлил шаг. Фишера он не боялся, с этим ученым-неудачником он справился бы запросто, но все же считал, что лучше не попадаться ему на глаза. Пшеничный снял с плеча винтовку, повернул голову, прислушался — нигде никого не было.

Вскоре березы остались позади. Пшеничный пошел дальше, изредка настороженно оглядываясь. Тусклый серый рассвет, просачиваясь неизвестно откуда, отслаивал землю от неба, раздвигал туманный простор полей, постепенно отвоевывал у тьмы дорогу, канавы, редкий кустарник.

Порядком уже отдалившись от переезда и берез, Пшеничный отметил, что самое страшное пройдено. У него отлегло от сердца, появились легкость и какая-то вольность в мыслях. Перебросив из одной руки в другую винтовку, он подумал, что оружие теперь ни к чему, а при встрече с немцами может только повредить ему. Не останавливаясь, схватил винтовку обеими руками за штык, размахнулся и швырнул в канаву. Услышав, как она гулко шлепнулась о размякшую землю, Пшеничный криво ухмыльнулся. Теперь его ничто уже не связывало с армией, с обязанностями гражданина Советской страны. Теперь он остался один между небом и землей. Это было непривычно — чувствовать себя одиноким, вне какой бы то ни было зависимости от людей, и он знал: так не проживешь. Чтобы спастись от гибели и заполучить у судьбы лучшую долю, в его положении самым благоразумным будет сдаться немцам — на их милость и власть.

От быстрой ходьбы Пшеничный разогрелся, расстегнул ворот шинели, слегка замедлил шаг. Тем временем утро уже разогнало тьму, и он, обходя лужи, пошел по обочине дороги. Однообразие ходьбы совсем уже сгладило его недавнюю взволнованность. Пшеничный захотел есть и, подумав о том, что нужно воспользоваться тишиной и одиночеством, на ходу развязал мешок. Тут он недобрым словом еще раз помянул Свиста, вытащившего сало. Правда, краюха хлеба с сахаром показалась ему не менее вкусной, и Пшеничный, жуя, весь ушел в свои мысли.

Прежде всего было интересно, как к нему отнесутся немцы. Хорошо, если бы сразу встретился какой-нибудь интеллигентный, умный офицер. Пшеничный показал бы ему немецкий пропуск-листовку, некогда найденный в поле и заботливо припрятанный на всякий случай. Потом он попросил бы отвести его в штаб и там рассказал бы какому-нибудь начальнику, кто он и почему добровольно сдался в плен. Потребовал бы сведений о его полке — он ничего не утаил бы. Зачем? Все равно рано или поздно полк разобьют и без того. Потребуют еще что-нибудь — он сделает все, потому что все это будет в его пользу и против тех, от кого он достаточно натерпелся на своем веку. Не может быть, чтобы немцы не оценили его искренности и не вознаградили как следует. В лагерь его, как добровольного перебежчика, не должны отправить. Скорее всего отпустят на волю, а может, даже предложат какой-нибудь руководящий пост в городе или сельской местности. Это было заманчиво. О, тогда Пшеничный проявит свои способности, докажет хозяевам, что они не ошиблись в нем. Он не пожалеет ни себя, ни людей, этих покорных работяг-тружеников, которых немцы за несколько месяцев, несомненно, научат дисциплине и порядку. Немцам, конечно, нужны преданные люди, ведь пространства завоеванной России огромны. И Пшеничный, если хорошенько постарается, возможно, добьется высоких чинов. Кончится война, он обзаведется небольшим, аккуратным, на немецкий манер, хозяйством и спокойно, по-человечески, поживет хоть на старости лет.

Вдруг впереди, совсем близко, послышался чей-то отрывистый говор. Пшеничный насторожился, до боли в глазах всматриваясь в затуманенную даль дороги, стараясь что-нибудь увидеть и продолжая потихоньку шагать вдоль канавы. Из тумана тусклыми контурами проглянули крыши деревенских хат, голые ветви деревьев, потом плетень с позабытой тряпкой на жерди. За углом крайней хаты, куда сворачивала дорога, угадывалось присутствие людей, и Пшеничный еще больше встревожился: кто там? Было страшно снова встретить своих, русских, которые неизвестно как отнесутся к нему, безоружному. Опять-таки стало боязно и немцев. Пшеничный впервые на какой-то миг почувствовал досаду от того, что так поспешно принял решение уйти. Но изменить что-либо было уже поздно.

Из-за угла хаты вдруг показался сухопарый немецкий солдат, подпоясанный, в фуражке с козырьком. Упираясь ногами в землю, он выкатил на сухое место мотоцикл и, не выпуская из рук руля, поставил ногу на заводную педаль. Пшеничный не сразу понял, кто перед ним, и словно врос в землю от неожиданно охватившего его страха. Мотоцикл тем временем затарахтел, и тогда только немец увидел растерянного Пшеничного. Солдат встрепенулся, схватился за автомат, болтавшийся у него на груди. Из-за хаты выбежал еще один немец в пятнистом, зеленом, как жаба, комбинезоне. Пшеничный почувствовал, как в его груди что-то оборвалось, и неловко, с каким-то мгновенно возникшим беспокойством поднял руки.