Второй случайностью оказалось неожиданное обращение ко мне одного из рижских русских писателей, того, на которого была возложена подготовка очередного номера альманаха «Парус». Об этом издании я уже упоминал. Оно, как выражались некогда, влачило жалкое существование. Заполнялось произведениями русских авторов, живших в Латвии. Не могу сказать, что там не встречалось заметных имен; упомяну хотя бы Николая Задорнова (в наши дни известность его сына, сатирика, далеко превзошла отцовскую; но во всяком случае он был серьезным писателем, его исторические романы на дальневосточные темы читались с интересом). Но я, откровенно говоря, не помню, была ли хоть одна его вещь опубликована в «Парусе»: они выходили в столичных журналах, гораздо более оперативных, чем неповоротливый альманах. Жил в Риге и Дмитрий Нагишкин, автор известного тогда романа «Сердце Бонивура». Остальные же писатели были, как говорится, широко известны в весьма узком кругу. «Парусу» грозило закрытие: читателя он не привлекал, хотя из полугодичного сделался ежеквартальным, похудев вдвое. И вот, в поисках средств сделать его популярным, писатель этот обратился ко мне:

— Володя, ты же любишь фантастику. Почему бы тебе не написать фантастический рассказ?

Похоже, это был тот самый толчок, которого мне не хватало для того, чтобы прыгнуть в холодную воду. Быть может, я его даже подсознательно ждал. И согласился.

А вечером, поразмыслив, пожалел о своем решении. Я понял: для того, чтобы написать фантастический рассказ, у меня не было совершенно ничего — кроме желания. Не было чего-либо, похожего на замысел. Не мелькало ни единой фантастической идеи. Словом, все стояло на абсолютном нуле. Правда, имелось еще немалое честолюбие. И, пожалуй, непонятно откуда взявшаяся подсознательная уверенность: у меня что-нибудь да получится. А кроме того — азарт. Такой, наверное, возникает у блефующего игрока в покер.

И я принялся за работу, поставив своей целью написать рассказ страничек на тридцать. Замахнуться на большее у меня не достало смелости.

Наверное, легко объяснимо то, что я, еще в пятом классе начавший мечтать о космических полетах, в своем первом фантастическом опусе отправил героев именно в такой полет. Вероятно, то был путь наименьшего сопротивления. Я утешал себя тем, что в ранних книгах мастеров — и Лема, и Стругацких, в «Астронавтах» и «Стране багровых туч» — герои тоже летели к планетам и тоже в пределах Солнечной системы. Творил я главным образом в своем секретарском закутке, задерживаясь по вечерам. Писал от руки на оборотной стороне больших листов с журнальной версткой.

Работая, я понемногу начал понимать, что не способен составлять планы, заранее представлять, что именно я хочу создать. Заканчивая очередную страницу, я не знал, что случится на следующей. Содержание возникало как бы само собой. Иногда, написав несколько страниц, я вдруг понимал (как будто кто-то подсказывал в этот миг), что проскочил тот перекресток, где нужно было свернуть, чтобы действие продолжалось по нарастающей, а не начинало замедляться, потихоньку спускаясь вниз. Лишние страницы летели в корзину, я возвращался назад и двигался в новом направлении.

Поначалу я считал это своим недостатком и упрямо составлял планы — но все они с завидной последовательностью не выполнялись. Пришлось признать, что только так я и могу писать: импровизируя. Возможно, думал я, так и должна возникать фантастика: писатели, которых я знал, были реалистами, бытописателями и искренне удивлялись тому, что книгу можно выдумать, сочинить с начала до конца. Их сюжеты приходили из жизни, у них работала в первую очередь наблюдательность, а не фантазия. Однако же, думал я, не зря ведь в России в былые времена писатель назывался сочинителем…

Так я работаю и по сей день: более или менее точно знаю, что хочу сказать следующей книгой, но представление о том, как я это сделаю, в какие образы и сцены преобразуется мысль, остается самым туманным, а часто такого представления и вовсе не бывает. Но если написалось начало (пусть оно потом даже окажется лишним), текст начнет развиваться как бы сам собой, словно программа саморазвития заложена в него изначально, как в семечко — программа дерева. И тут, наверное, основным правилом автора, как и врача, должно быть: «Не навреди». Если же последуешь за планом, пришедшим от рассудка, а не от подсознательного ощущения, пойдешь «наперекор стихиям», то младенец родится, чего доброго, с деформированными членами и долго не проживет.

Теперь уже я не пытаюсь быть умнее природы и подчас с интересом слежу, куда повернет текст, что выкинут персонажи. Иначе писать просто не умею.

Но вернусь к первой повести. Написав запланированные тридцать страниц, я решил, что, пожалуй, придется расширить рамки до пятидесяти. Когда написал пятьдесят, понял, что все только началось. Пусть оно пишется, как хочет, а там видно будет. В общем, вместо задуманного рассказа получилась повесть на девять листов. Но годилось это куда-нибудь или нет, мне было совершенно непонятно. Требовалось постороннее авторитетное мнение.

Я перепечатал текст на старой, со сбитым шрифтом машинке, купленной еще в райкомовские времена в елгавской комиссионке, и вручил его Айку. Он прочитал — и передал рукопись своей жене Нине. Это было не просто так: она работала в редакции современной художественной литературы Латгосиздата (впоследствии это издательство стало называться «Лиесма»), и произведения всех русских авторов проходили через ее руки. Нина была известна строгостью суждений, и ее мнения я ожидал со страхом.

Вердикт был таким: у меня, похоже, есть способности. Но лучше бы показать Юре. Юрий Абызов — литературовед, критик и переводчик — был у нас наибольшим авторитетом по части словесности. Он прочел рукопись. И когда мы после этого встретились в компании, подошел ко мне, бросил рукопись на стол и заявил:

— Как это написано?! Это же не язык. Это воляпюк какой-то! Примитив!

Прискорбно, но он был прав. Сказалась неразработанность руки, предпочитающей выписывать привычные, знакомые слова, не поспевающей за мгновенно проносящимися мыслями и совершенно не намеренной участвовать в поисках чего-то, не столь заезженного.

Впору было бросить рукопись в корзину и забыть. Но я заупрямился. Тогда я еще не знал, что первые варианты лучше всего не показывать вообще никому, но дать отлежаться и потом прочитать как бы со стороны, «через плечо», как это называется (когда кто-то читает твой текст, а ты заглядываешь туда же над его плечом, он воспринимается совершенно иначе: видишь его как бы чужими глазами, и все огрехи сразу же начинают просто-таки криком заявлять о себе). Потом переписать, сделать второй вариант, который во многом будет противоположен первому; пишущий все может извлечь только из самого себя, и учиться ему приходится прежде всего на своих ошибках.

И снова взялся за работу.

Переделанный вариант я вручил заказчику, и рукописи альманаха отправились в издательство. К той же Нине.

А вскоре меня пригласил к себе заведующий редакцией и сказал:

— Положение такое. Если это идет в «Парусе», тираж будет пятьсот экземпляров. Но если ты заберешь оттуда и подашь заявку, издадим отдельной книжкой, и тираж будет девяносто тысяч.

Стыдно признаться, но мысли о солидарности с русскими коллегами в тот миг у меня даже не возникло. Я ведь о книжке даже и не мечтал, а тут издательство само предлагает. Конечно, я согласился.

Уже не помню, каким именно словом охарактеризовал мой поступок коллега из русской секции. Кажется, «ренегат», но не уверен. Могу только поручиться, что слово было далеко не похвальным. Я понимал, что заслужил его. Как понимал и другое: если бы такое предложение сделали ему, он тоже не раздумывал бы ни секунды.

Но на этом история с «Особой необходимостью» не завершилась. Вмешательство случайностей продолжалось.

Рукопись находилась в издательстве, а я продолжал работать в редакции, когда у нас там появились очередные гости из Москвы. К нам москвичи вообще заглядывали часто. Большинство их никак не было связано ни с юмором, ни с сатирой; просто у нашего журнала была добрая слава — многие в Москве знали, что гостей мы принимаем хорошо: напоим, накормим и развлечем по мере возможности. Нам нравилось быть гостеприимными.