Я проработал в этом журнале пять лет. И не помню, чтобы там когда-либо возникали разговоры, которые можно было счесть антирусскими или антисоветскими. Не думаю, что ребятам все нравилось; даже мне, со всем моим воспитанием, чем дальше, тем большее было не по вкусу. Не зря же я тогда пристрастился к слушанию «голосов», которые, как их ни глушили, всегда можно было, проявив терпение и находчивость, отыскать в эфире. Просто жизнь приучила их к терпеливости — до первой реальной возможности, которую они и использовали, отделившись. Их стремления мне понятны; но, откровенно говоря, не думаю, что перспективы наших прибалтийских соседей радужны. Они перестали быть Западом для России, и стали тем, чем, собственно, всегда и являлись: дальним Востоком для Западной Европы.
Но как бы там ни было, жили мы тогда не грустно. Ежегодно устраивали конференции, посвященные юмору и сатире; в них участвовали три прибалтийских журнала и белорусский «Вожык». Конференция проводилась по очереди в Латвии, Литве и Эстонии. День уходил на обсуждения, премирование лучших карикатур и прочую «теорию», потом начиналась практика — на целую неделю. Пили и гуляли, каждая редакция, когда приходила ее очередь, старалась придумать что-нибудь похлестче. Осталась в памяти одна их таких конференций, в Эстонии. Отработав день в Таллине, погрузились в автобус и поехали в Пярну. Там нас посадили на рыбачьи шаланды и повезли на Кихну — маленький островок, на котором жили рыбаки. Мы должны были выступить перед населением, но перед этим было угощение на лоне природы: бочка пива, литров на двести, и здоровенные тазы со свежекопчеными угрями. Мы пили и ели, и жалко было, что на всю жизнь не наешься. Это, однако, оказалось лишь началом: когда мы направились в Дом культуры, где и надо было выступать, то обнаружили, что попасть туда не так-то просто: дом взяли в кольцо рыбаки, у каждого была бутылка в руке, другие — в оттопыренных карманах, и чтобы пройти за оцепление, надо было всерьез приложиться к бутылке, симуляция пресекалась. В результате выступавшие оказались в хорошем градусе — но и зрители им не уступали. Так прошла ночь, утром тронулись в обратный путь, и хозяева занялись всеобщей опохмелкой. На эти конференции приезжали и москвичи — никто не отказывался от приглашения. Это считалось балтийской экзотикой.
Вообще, прибалты многим отличаются от славян — но только не отношением к ней, проклятой: в выпивке никогда не уступали. Скорее, наоборот. Однако на работу это у них влияло как-то меньше, чем у нас.
Между тем начались шестидесятые годы, тогда никто не знал, что они впоследствии станут особой эпохой. Я работал по-прежнему в журнале, в отпуск ездил чаще всего в Москву, к маме. Мать получила в Москве комнату, дали ей и пенсию; как и многие вернувшиеся, она рассчитывала на другое: на возвращение к активной жизни и работе. Но уступать вернувшимся места никто не собирался, и вообще они, как бы законсервированные в лагерях, сохранившие (во всяком случае, большинство их) свои взгляды и представления о стране и жизни, вернулись, по сути дела, совсем в другую страну: иными стали не только времена, но и нравы. Они, конечно, переживали это — одни сильнее, другие слабее, сумев где-то пристроиться. Мы с мамой много говорили о жизни, о политике, о партии. Вспоминать о лагерном прошлом она не хотела. Там, в ее комнате, я написал многие из своих рассказиков.
В Риге я сделался постоянным посетителем Союза писателей, его русской секции, куда носил свои опусы на обсуждение. Но там не очень хотели этим заниматься: по мнению наших тогдашних мэтров (а мы, все еще молодые, считали таковым каждого члена Союза писателей), юмор был все-таки не совсем литературой или, во всяком случае, не «настоящей» литературой. Я обижался, ссылался на Марка Твена, на О'Генри, на Ильфа и Петрова (Зощенко был еще не в чести). Мне глубокомысленно отвечали: «Ну, так то Ильф и Петров»…
Я чувствовал, что мое желание заниматься сатирой усыхает на глазах.
Тем не менее на Четвертое Всесоюзное совещание молодых писателей я был приглашен именно как сатирик. Благодарить за это я должен редакцию «Крокодила». Именно при этом журнале несколько раньше возник Всесоюзный семинар молодых юмористов и сатириков, и я был включен в его состав. Среди участников семинара были люди, чьи имена сейчас хорошо известны: Аркадий Арканов, Григорий Горин, Марк Розовский, тогда, кажется, еще не помышлявший о режиссерской карьере. Нас учили (или пытались учить) тогдашние мастера жанра — Виктор Ардов, именовавший себя «Старшиной цеха сатириков», фельетонист Григорий Рыклин, Дыховичный, Слободской, Эмиль Кроткий…
Под руки, как патриарха, к нам выводили Давида Заславского, короля политического фельетона. Уже можно было говорить о Михаиле Кольцове, расстрелянном в 1937-м. Шли последние годы хрущевской оттепели, но мы не предчувствовали перемен к худшему. И устраивали овацию, когда Эмиль Кроткий читал свою эпиграмму:
На это совещание я приехал уже со своей первой книгой.
Но это не был сборник сатиры и юмора. Хотя по объему мною было написано уже достаточно, чтобы собрать книжку, я на это так и не решился ни тогда, ни когда-либо потом. И правильно сделал.
(Хотя потом сатирические интонации будут присутствовать в моих книгах. Но то, как они проявлялись в тогдашних моих рассказах и фельетонах, меня, как я, всерьез задумавшись, понял, не устраивало.)
Книжка, которую я привез на совещание в Москву, была фантастической повестью и называлась «Особая необходимость».
История ее возникновения кажется мне забавной. В ней странным образом соединились случайности и закономерности.
Впоследствии мне не раз приходилось, встречаясь с читателями, слышать вопрос: «Почему вы пишете фантастику, а не что-нибудь другое?» Сперва я старался ответить членораздельно. Потом стал сердиться и отвечать так: «Вы ведь не спрашиваете у поэта, почему он пишет стихи, а не очерки?»
К закономерностям я отношу то, о чем, собственно, уже сказал выше. Любовь к чтению фантастики. Интерес к освоению космоса. И даже романтический склад характера: не будучи романтиком, человек вряд ли станет фантазировать в таких масштабах. Закономерны также: возникновение в то время новой волны русской фантастики — «Туманность Андромеды» Ефремова и первые вещи Стругацких. Немалое впечатление произвел и первый (насколько помню), вышедший в издательстве «Иностранная литература» в 1960 году, сборник американских фантастических рассказов в русском переводе. Он помог раскрепощению мысли, переходу от фантастики близкого прицела к мышлению космическому — без ограничений в пространстве и времени (хотя многим авторам моего поколения переход этот дался нелегко, внутренний цензор сидел в нас слишком глубоко, пресекая многие мысли, все еще по привычке казавшиеся еретическими). Конечно, немалое влияние оказала и сама реальность — начало практического освоения космоса: и первый спутник, и еще более — полет Гагарина.
Все это, вероятно, так или иначе привело бы меня к фантастике. Но, быть может, значительно позже. И вот тут начали срабатывать случайности.
Первая из них, хотя и не решающая, заключалась в том, что в редакции «Дадзиса» был еще один серьезный любитель фантастической литературы. Он никогда не пытался писать фантастику, но был страстным читателем и строгим ценителем. Мы с ним постоянно разговаривали о фантастике — как и о современной физике и астрономии. Без этих разговоров я вряд ли набрался бы храбрости, чтобы попробовать свои силы в этом жанре. Вообще, решусь сказать, латышам в массе не свойственно романтическое мышление, история учила их другому; может быть, именно поэтому в Латвии так и не возникло сколько-нибудь серьезной национальной фантастики. Но этот мой друг и не был латышом, его звали Исаак Лившиц, в редакции он был Айк. Позже он стал прообразом одного из героев единственного моего нефантастического романа «Один на дороге». Снимаю шляпу перед его памятью.