Он овладел несчастной дебютанткой и уложил ее на софу лицом вниз. Не полагаясь еще на свои силы, он призвал на помощь Клемента; Октавия плакала и молила о пощаде, ее не слушали; адский огонь горел в глазах безбожного монаха, прекрасное и нежное тело целиком было в его власти, и он жадно оглядел его, готовясь ударить наверняка и без всяких подготовительных церемоний: разве можно сорвать розы, расцветшие таким пышным цветом, если заботиться о том, чтобы убрать шипы? Для услады глаз распутник избрал ягодицы Жюстины.
— Таким образом, — объяснил он, — я буду наслаждаться двумя самыми красивыми задницами в зале.
Как бы ни была велика разница между добычей и охотником, дело не обошлось без борьбы. О победе возвестил пронзительный крик, но ничто не могло умилостивить победителя: чем больше жертва молила, тем сильнее становился натиск, и, несмотря на отчаянное сопротивление, кол монаха вошел в тело несчастной по самые яички.
— Никогда еще победа не доставалась мне с таким трудом, — сказал Северино, поднимаясь. — Сначала я подумал, что придется отступить перед воротами. Зато какой узкий проход! Сколько в нем жара! Сильвестр, — продолжал настоятель, — кажется, ты сегодня дежурный регент?
— Да.
— Выдай Жюстине четыреста ударов кнутом: она не пустила газы, когда я потребовал.
— А я напомню Октавии о ее принадлежности к полу, которым ты пренебрег, — заявил Антонин, овладевая девушкой, которая оставалась в прежней позе, — в крепости будет еще одна брешь.
В следующий момент Октавия потеряла невинность, и раздались новые крики восторга.
— Слава Богу, — сказал бесчестный монах, — а то я сомневался в успехе, когда не услышал стонов этой девки, но мой триумф несомненен, потому что есть и кровь и слезы.
— В самом деле, — подхватил Клемент, беря в руку девятихвостую плеть, — ну и я не буду менять эту благородную позу: уж очень она меня волнует.
Октавию держали две девушки: одна, оседлав ее поясницу, представила взору экзекутора прекраснейший зад, вторая, устроившись немного сбоку, сделала то же самое.
Клемент оглядел композицию и провел ладонью по телу жертвы, она вздрогнула, взмолилась, но не смягчила злодея.
— Ах ты, разрази меня на месте! — все сильнее возбуждался монах, которого уже обрабатывали розгами две девицы, пока он осматривал алтарь, готовясь обрушить на него свою ярость. — Ах, друзья мои, ну как не выпороть ученицу, которая нахально показывает нам такую прелестную жопку!
В воздухе тотчас раздался свист плети и глухой звук ударов, сыпавшихся на оба зада, к ним примешивались крики Октавии, которым вторили богохульные ругательства монаха. Какая это была сцена для распутников, наслаждавшихся среди тринадцати дев сотнями разных мерзких утех! Они аплодировали, подбадривая своего собрата. Тем временем кожа Октавии меняла свой цвет, яркий румянец примешивался к ослепительно лилейной белизне, но то, что на короткое время, быть может, позабавило бы Амура, если бы жертвоприношением руководила умеренность, становится преступлением против всех законов, когда дело доходит до крайностей. Эта мысль, которая, разумеется пришла в голову Клементу, дала новый толчок его коварной похоти: чем громче стонала юная ученица, тем суровее становился наставник, и скоро все ее тело от поясницы до колен имело жалкий вид, только тогда наперсницы выжали из него сперму и окропили ею окровавленные остатки этих жестоких утех.
— Я не буду так строг, — сказал Жером, принимая измученную прелестницу в свои руки и пристраиваясь к ее коралловым устам. — Вот в этот храм я принесу жертву, в этот восхитительный ротик…
Однако мы умолкаем: представьте себе мерзкую рептилию, оскверняющую розу, и вы получите полную картину происходящего.
— Что до меня, то я предпочитаю влагалище, — сказал Сильвестр, поднимая вверх бедра девушки и усаживая ее на диван. — Я желаю, чтобы этот своенравный орган пронзил ей все потроха, я люблю розу, когда она только что сорвана, меня волнует этот беспорядок гораздо больше, чем нетронутые цветы.
Две юные вагины с готовностью подставились под его поцелуи, он захотел, чтобы они мочились на лицо его жертвы, а двенадцатилетняя девочка колола ей ягодицы булавкой, отчего тело Октавии дергалось навстречу его толчкам. Его охватил экстаз, распутник пришел в ярость и сбросил в невинное влагалище самой прекрасной и самой кроткой из дев грязную сперму, которая когда-либо созревала в гульфике монаха.
— Ну а я прочищу ей жопку, — заявил Антонин, — но пусть она останется в той же позе. Пусть мне почешут спину розгами, впрочем, и этого, пожалуй, недостаточно: окружите меня задницами, умоляю вас, иначе…
В момент извержения распутник с такой силой бил жертву по лицу, что из обеих ее ноздрей брызнула кровь, а девушку взяли из его рук в бесчувственном состоянии.
После этого монахи сели за стол; никогда еще трапеза не была такой веселой и не сопровождалась такими изощренными оргиями; все женщины были обнаженные, все ласкали, лобзали, сосали и покусывали уставшие мужские тела, когда Северино, заметив, что буйные головы собратьев начинают кружиться сверх меры и что предполагаемая цель наслаждений скорее отдаляется, чем приближается, предложил, чтобы умерить всеобщий пыл, просить Жерома рассказать историю своей жизни, что он обещал сделать давным-давно.
— С удовольствием, — отозвался монах, который, сидя рядом с очнувшейся дебютанткой, уже четверть часа обсасывал ей язык, — это задержит извержение, а то я скоро уже не смогу держать шлюзы на запоре. Итак, приготовьтесь, друзья мои, выслушать один из самых непристойных рассказов, какие когда-либо оскверняли ваши уши.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Рассказ Жерома
Первые же поступки моего детства показали бы всем, кто причисляет себя к роду человеческому, что мне предстоит сделаться одним из самых больших негодяев, каких рождала французская земля. Я получил от природы наклонности, настолько извращенные, эта неистовая природа проявлялась во мне образом, настолько противным всем принципам морали, что, глядя на меня, приходилось констатировать, что либо я — чудовище, созданное для того, чтобы обесчестить нашу общую праматерь, либо она имела какие-то свои причины создать меня таким, потому что только ее рука могла вложить в меня неистребимую склонность к мерзким порокам, поразительные примеры которых я являл ежедневно.
Моя семья жила в Лионе. Отец занимался там коммерцией и довольно успешно, чтобы оставить нам в один прекрасный день состояние, более чем достаточное для нашего существования, когда его забрала смерть, а я в это время лежал в колыбели. Мать, которая меня обожала и придавала моему воспитанию невероятное значение, воспитывала меня вместе с сестренкой, рожденной через год после моего рождения как раз в неделю смерти отца. Ее назвали София, и когда она достигла возраста тринадцати лет, возраста, в котором она, благодаря моим стараниям, стала играть видную роль в моих приключениях, можно было уверенно сказать, что это самая красивая девушка в Лионе. Такое обилие прелестей не замедлило сказаться в том, что я почувствовал, как вдруг исчезают так называемые барьеры природы, когда поднимается член, и тогда в ней остается только то, что бросая друг к другу два пола, приглашает их вместе насладиться всеми радостями любви и разврата. И вот эти радости, более близкие моему сердцу, чем чувства, слишком похожие на добродетель, чтобы я навсегда отверг их, стали моими единственными, и я должен признать, что с той поры, как мне открылись все привлекательные черты Софии, я желал ее тело, но не ее сердце. И я уверенно мигу заявить, что никогда не знал того ложного чувства нежности, которое, относясь скорее к моральной стороне наслаждения, признает только удовольствия, связанные с предметами обожания. Я имел много женщин в своей жизни и утверждаю, что ни одна не была дорога моему сердцу, мне вовсе непонятно, как можно любить предмет, которым наслаждаешься. О, каким жалким казалось мне наслаждение, если его элементами было какое-то другое чувство, кроме потребности сношаться! Я сношался лишь для того, чтобы оскорбить предмет моей похоти, и в половом акте не видел иной радости, кроме осквернения этого предмета: желание обладать им возникает во мне прежде наслаждения, я его ненавижу, когда сперма пролита.