Вместо ответа я выдал самую обильную в своей жизни порцию дерьма. Генрих принял его ртом все без остатка, и сок, которым он обрызгал мне ноги, стал свидетельством его несомненного наслаждения. Со своей стороны он последовал моему примеру, и когда я приготовился подтереть ему задницу, он остановил меня:

— Нет, это женское дело.

И Жозефине пришлось убрать все руками. Принц смотрел, как она это делает, и явно наслаждался унижением женщины.

— У нее довольно красивый зад, — сказал он, похлопав по названному предмету, — я думаю, он вполне подойдет для порки; я предупреждаю, что отделаю его на славу, но надеюсь, что вам все равно.

— О, разумеется, ваше высочество, клянусь вам: Жозефина в вашем полном распоряжении и всегда будет почитать за честь все, что вам угодно с ней сделать.

— Дело в том, что нельзя щадить женщин в моменты сладострастия; вы окончательно испортите себе удовольствие, если не знаете, как поставить их на место, а место их — всегда быть на коленях.

— Ваше высочество, — обратился я к принцу, — меня поражает в вас одна вещь: я имею в виду вашу способность сохранять дух либертинажа даже после того, как угасает порыв, который придает ему силы.

— Это потому, что у меня железные принципы, — отвечал этот мудрый человек. — Я аморален по убеждению, а не по темпераменту: в каком бы физическом состоянии я не находился, это нисколько не влияет на состояние моего духа, и я предаюсь последним удовольствиям после оргазма с таким же пылом, как и сбрасываю семя, несколько месяцев застоявшееся в моих чреслах.

Затем я захотел выразить свое удивление тем грязным, на мой взгляд, способом наслаждаться, который он употребил только что на моих глазах.

— Друг мой, — ответил он, — дело в том, что только эта грязь и имеет ценность в распутстве: чем отвратительнее утехи, тем сильнее они возбуждают. Постоянно давая волю своим наклонностям и вкусам, человек совершенствует и оттачивает их, следовательно, совсем нетрудно дойти до крайней степени продуманной извращенности. Ты находишь мои вкусы странными, я же нахожу их слишком обыденными и простыми: мне хотелось бы сделать их еще гнуснее. Я всю жизнь жаловался на скудость моих возможностей. Ни одна страсть не требовательна в такой мере, как страсть развратника, потому что никакая другая не щекочет, не сотрясает с такой силой нервную систему, никакая другая не разжигает в воображении столь мощный пожар. Но отдаваясь ей, надо позабыть все свои качества цивилизованного человека: только уподобляясь дикарям, можно достичь самых глубин распутства; если человек обладает силой или одарен милостями природы, так лишь для того, чтобы ими злоупотреблять.

— Ах сударь, но от таких максим слишком отдает тиранией, жестокостью…

— Истинный либертинаж, — сказал на это принц, — всегда шагает в ногу с двумя этими пороками; нет ничего более деспотичного, чем он, вот почему эта страсть по-настоящему подвластна только тому, кто, как, например, мы, принцы, имеет какую-то власть.

— Следовательно, вы получаете удовольствие от злоупотребления этой властью?

— Более того: я утверждаю, что власть и приятна только тем, что ею можно злоупотреблять. Ты, друг мой, кажешься мне достаточно богатым, в достаточной мере организованным умственно, чтобы понять тайные принципы маккиавелизма, которые я тебе изложу. Первым делом запомни, что сама природа пожелала, чтобы народ был только орудием, исполняющим волю монарха, народ только для этого и пригоден, он и создан слабым и тупым только для этой цели, и любой суверен, который не заковывает его в цепи и не унижает, несомненно грешит против природы и ее намерений. Знаешь, какова цена либерализма монарха? Всеобщий разброд и беспорядок, разгул животных инстинктов народного бунта, падение искусств, забвение наук, исчезновение денежной системы, чрезмерное вздорожание хлебных продуктов, чума, война, голод и все прочие несчастья, Вот, Жером, вот что ожидает народ, свергающий иго, и если бы в мире существовало высшее верховное существо, его первая забота должна была бы заключаться в том, чтобы покарать властителя, который по своей глупости уступает свою власть.

— Но разве эта власть не находится в руках сильнейшего? — сказал я. — Разве сувереном не является весь народ?

— Друг мой, власть всех — это химера; не дает ничего хорошего сложение несогласных друг с другом сил, всякая распыленная власть обращается в ничто, она обладает энергией только при условии и концентрации. У природы есть только один факел, чтобы освещать вселенную, и по ее примеру каждый народ должен иметь только одного властителя.

— Но почему вы хотите, чтобы он был тираном?

— Потому что власть ускользнет от него, если он будет мягкотелым, я только что описал тебе все несчастья, которые вызывает ускользающая власть. Тиран губит немногих, следствия его тирании не бывают катастрофическими, мягкий король упускает власть из своих рук — отсюда ужасные катастрофы.

— Ах сударь, — сказал я, целуя руки Генриха, — как я ценю ваши принципы! Каждый человек, принимая их, имеет право на верховенство среди своего класса, но он — презренный раб, когда покушается на власть более сильных.

Прусский принц, чрезвычайно мною довольный, выдал мне двадцать пять тысяч франков в знак своего расположения и с тех пор почти не покидал наш дом. Я помогал сестре находить для него мужчин и, не будучи таким требовательным, как он, прекрасно обходился теми, которые ему не подходили; я могу заверить, что в продолжение двух лет — столько длилось наше пребывание в этом городе — в моей заднице побывало не менее десяти тысяч членов, и что в мире нет страны, где солдаты были бы столь красивы и выносливы, и как бы вы ни были неутомимы, вам пришлось бы от многих отказаться.

Мы не могли пожаловаться на то, что другие придворные не приобщаются к утехам принца Генриха, и граф Рейнберг долго пользовался услугами любовницы брата своего короля да так, что никто об этом и не заподозрил. Рейнберг, не менее развратный, чем Генрих, был извращенцем иного рода: он сношал Жозефину во влагалище, а в это время две женщины изо всех сил пороли его, и третья мочилась ему в рот. В силу весьма своеобразных капризов Рейнберг не извергался в вагину, в которой наслаждался: та, из которой он пил мочу, всегда была сосудом, принимавшим свидетельства его восторга. Так же, как возбуждавший его предмет должен был быть юным и красивым — поэтому, кстати, он избрал обладательницей такового Жозефину, — так и предмет, в котором он завершал свои труды, должен был быть старым, уродливым и зловонным. Последний менялся каждый день; к первому граф был искренне привязан восемнадцать месяцев и, возможно, обожал бы его и дольше, если бы не событие, которое заставило меня покинуть Берлин и о котором пора вам поведать.

С некоторых пор я стал замечать две вещи, которые меня беспокоили и сделались причиной того, что я почел за благо удалиться из Берлина. Однако я все еще медлил, и только сделанное мне предложение подтолкнуло меня.

Первым обстоятельством было некоторое охлаждение принца Пруссии к Жозефине: вместо того, чтобы навещать нас каждый день, он едва ли появлялся два раза в неделю. Такое непостоянство было следствием истощившихся страстей: когда человек бездумно предается им, он неизбежно утомляется скорее, чем обычно. Второе, которое удвоило мое беспокойство, заключалось в том, что Жозефина как-то незаметно тоже отдалялась от меня. Она влюбилась в молодого камердинера Генриха, который часто забавлялся на ее глазах с принцем, и я стал опасаться, как бы она совсем не выскользнула из моих цепей.

Вот в каком состоянии я находился, когда мне было сделано предложение, о котором я упоминал. Оно содержалось в следующей записке:

«Вам предлагают пятьсот тысяч франков за Жозефину, и предупреждают, что она нужна для исполнения каприза, который должен лишить ее жизни. Власть того, кто делает это предложение, такова, что если вы скажете хоть слово об этом, можете считать себя покойником, если же вы согласитесь, завтра в полдень получите названную сумму, кроме того, пятьсот флоринов на ваше путешествие. Главное условие сделки: в тот же день вы уезжаете из Пруссии».