Питер Лейк и Беверли сели за столик и заказали бутылку шампанского, которую им подали в серебряном ведерке, наполненном льдом.

– Таким же унылым я видел это место в ту ночь, когда мир праздновал наступление тысяча девятисотого года, – сказал Питер Лейк. – Может быть, по странному стечению обстоятельств у каждого из сегодняшних посетителей умер кто-то из близких?

– Так развей же уныние! – воскликнула Беверли. – Я хочу танцевать так же, как они танцевали в том трактире!

– Ты хочешь, чтобы я развеял их уныние? – удивился Питер Лейк. – Но как это сделать? Пристрелить или зарезать Перли, пока его раскорячило в вечности, как муху на липкой бумаге? Это, конечно, можно, но я только насмерть перепугаю всех присутствующих. После этого здесь установится полнейшая тишина и нам придется сидеть тут вдвоем ждать следующего Нового года.

– Нет, не будем ждать, – сказала Беверли. – Это мой последний Новый год. Я хочу, чтобы он прошел весело.

Она развернула свой стул и села лицом к застекленным створчатым дверям, за которыми кружили вихри зимних звезд. В тот же миг они распахнулись настежь. За ними столь же неожиданно распахнулись вторые, третьи, четвертые и все остальные двери зала, общее число которых равнялось двадцати одной, после чего оркестр стих, а все танцующие пары замерли. Свежий воздух обратил пламя камина из кошачьего урчания в рев бессемеровской печи, а стоявшие на улице покрытые инеем деревья принялись покачивать ветвями, позванивая тысячей ледяных колокольцев. Стрелки часов, одна из которых двигалась медленно, словно черепаха, а другая быстро, словно заяц, пришли к полуночи одновременно. Часы стали бить в такт со всеми остальными часами Нью-Йорка. Зазвонили колокола церквей, запели заводские сирены, зазвучали гудки пароходов, превратив город в огромный органный лес.

В зале стало так холодно, что все присутствующие кинулись запирать двери. После этого в ресторане вновь установилась тишина, которую нарушало лишь всхлипывание нескольких женщин – они жаловались, что морозный воздух обжег им голые плечи. Но даже совершенно незнакомые люди заключали друг друга в объятия, и теперь причиной их слез была тайна и противоречивость времени, которое уже переходило из старого года в новый; они словно увидели себя на слишком быстро промелькнувшей фотографии, а город вокруг замышлял разбить сто тысяч сердец, и всем им предстояло плыть по морю волнений, забот и тревог. Порой им будет казаться, что их прибило к острову, но когда они попытаются ступить на его берега, те окажутся такими же зыбкими, как и все в этом мире, и снова их смоет неуемной волной, снова их ждет плавание.

– Народные танцы! – завопил один из гостей, вскакивая со стула.

Публика радостно загудела. Не успела заиграть музыка, как они уже начали танцевать. Паркет замело снегом, стены раздались, превратившись в далекие берега озера Кохирайс, над которым кружила поземка. Одетая в голубые шелка Беверли танцевала с Питером Лейком. По толпе пополз шепот, вызванный тем, что Перли и Куцые Хвосты стали понемногу приходить в себя. Морозно сверкали, а потом и трескались бокалы. Зал оттаивал. Беверли же все танцевала и танцевала. Они кружили, оказываясь хотя бы на миг то в ресторане, где подавали устриц, то в освещенном светом ламп просторном салоне парома, то в бальных залах, столь раззолоченных, что днем полагали себя банками, то в общих больничных палатах, то в крошечных темных каморках.

Питер Лейк ощутил, что гигантская махина мира стала проворачиваться, переходя в какое-то иное, никому дотоле неведомое состояние, однако уже в следующий миг его вниманием вновь завладела кружившая в танце светловолосая, голубоглазая Беверли, которая в эту минуту походила на школьницу. Она двигалась так живо и легко, словно музыка звучала в ней самой. Она привыкла таить свои движения, собирать их, копить их силу – которую теперь дарила миру. Он никогда не видел ее такой, и сама она такой никогда не была. Он боялся за нее, но чувствовал, что тем или иным образом танец этот останется в вечности и будет являть себя миру снова и снова. Сотни тысяч движений, одно прекраснее другого, в холодной тьме пустынных пространств. Он надеялся на то, что в этом мире найдется место и для них. Здесь для всего есть место, здесь все имеет свой конец и свое начало.

Они потеряли себя в вихре, волны которого расходились от танцующих пар по всему миру.

– Мне было так страшно, – сказала Беверли, когда они ехали домой на такси.

– Страшно? Да бог с тобой! Ты была королевой всего вечера. Вначале ты усыпила Перли. Потом распахнула двери, раздула огонь и заставила вращаться стрелки часов. Ты была королевой бала. Все вращалось вокруг тебя. Стоило нам уехать, как вечер кончился.

– Я так волновалась, – сказала она. – Я все время дрожала.

Питер Лейк посмотрел на нее с недоумением.

– Как я рада, что все уже позади. Ненавижу людные места. Я хотела сделать это один-единственный раз, и я это сделала.

– Я даже не заметил того, что ты нервничала.

– Я не шучу.

– Внешне на тебе это никак не сказалось.

– Подобные веши происходят внутри.

Вернувшись, они никого не застали дома. Семейство Пеннов праздновало Новый год в Нью-Йорке. Даже Уилла спала сейчас в доме Мелиссы Биз, дочери Кроуфорда Биза, строительного магната, повелителя камня и стали. Питер Лейк и Беверли поднялись на второй этаж и рухнули на диван в ее спальне. Он заметил, что она была необычайно разгорячена и в испарине, но выглядела такой счастливой, что ей без труда удалось убедить его в том, что ничего с ней не происходит, что по вечерам у нее обычно подскакивает температура – не более того. После ванны и нескольких часов на крыше в сухом зимнем воздухе ей станет значительно лучше. Ей уже сейчас лучше, и она даже не помнит, когда чувствовала себя так хорошо. Она бы с удовольствием покаталась завтра на велосипеде или на коньках. Конечно, она слегка запыхалась, но сейчас все прошло. И тут что-то случилось, и, несмотря на все его опасения по поводу ее здоровья, они уже занимались любовью, даже не успев раздеться. Путаясь в шелке, Питер Лейк добрался до Беверли и, взглянув на нее поверх взбитых юбок, подумал, что они походят на любовников, чинно восседающих по обе стороны праздничного стола. В петлице у него по-прежнему красовалась гвоздика, бархатный бант был аккуратно повязан на шее. Со стороны их поза могла показаться уместной для строго формального, ни к чему не обязывающего разговора, и в то же время, скрытые под шелковыми складками ткани, их тела бились в самом горячем и самом неистовом соитии, какое можно себе представить. Будто в танце, они положили руки друг другу на плечи и слегка поводили пальцами по спинам, едва касаясь одежды. Казалось, Беверли купается в нежно-голубых кружевах, разбрызгивая их по всей кровати.

Они не боялись, что кто-то войдет и застанет их в объятиях друг друга. К тому же Айзек Пенн вполне отдавал себе отчет в том, что происходит с его дочерью. При других обстоятельствах он бы, конечно, не позволил своей юной, нежной и утонченно воспитанной девочке вкушать сомнительную сладость земных наслаждений, но Айзек Пенн понимал, что его дочь влюбилась в Питера Лейка, и, несмотря на рискованность ее поведения, считал, что она вправе сама распорядиться своей судьбой, тем более что ее жизнь неумолимо подходила к концу.

Больше всего на свете она любила звезды, подарившие ей благодать – или безумие. Когда она пыталась рассказывать о них отцу, он всегда немного пугался, поскольку знал, что возвышенные видения и высокий настрой души нередко оборачиваются ранней смертью.

Порою, когда в полуночный час Айзек Пенн поднимался к ней на крышу, думая увидеть ее спящей, он заставал ее в полузабытьи: широко раскрыв глаза, она смотрела на звезды.

– И что же ты там видишь? – спрашивал он, страшась за ее рассудок. – Что там, по-твоему, находится?

Лишь раз, один-единственный раз, в ту минуту, когда Беверли была слишком слаба для того, чтобы сопротивляться его расспросам, она попыталась поведать ему о своих видениях. Единственное, что он смог понять, так это то, что она видела на небе животных, шкуры которых состояли из мириад звезд. Они двигались степенно и грациозно, хотя на деле оставались совершенно недвижными. Люди не видели их улыбок. На темных звездных лугах жили кони и какие-то иные звери, что летали, боролись и играли, не совершая ни единого движения и ни единым звуком не нарушая безмолвия своих небесных обиталищ.