Лазать по скользким запорошенным скалам было по-настоящему опасно. И действительно: один из солдат упал с десятиметровой высоты и что-то повредил, так что даже не мог встать. Когда его попытались поднять, он крикнул так громко и дико, что всех передернуло.

Прибежал санинструктор, вынул шприц, вогнал иглу в руку и пустил в кровь наркотик. Стонущий солдат вскоре затих.

Мещеряков видел все это сверху, из пещеры.

Снег все падал. Но уже отвесно, медленно и большими хлопьями. Хлопья были крупны, как листья какого-то дерева. Какого-то невиданно огромного заоблачного дерева, обильного, раскидистого. Белые листья летели, покачиваясь, ложились на камни, осыпали скалы совершенно бесшумно. Мещеряков смотрел на снег, на тополиные ветви внизу, на серо-рыжие глиняные стены. И в сердце вновь оживало странное вчерашнее чувство... Необъяснимое чувство, связанное как-то со временем и с этими пещерами и дорогами, идущими в эту долину через перевалы, пустыни и пестрые города. Сейчас это чувство было столь глубоким, что он вряд ли сумел бы ответить на какой-нибудь простой вопрос: что ты тут делаешь? сколько времени?

Времени не было. Точнее, оно было, но не затрагивало его. Оно реяло, как снег, струилось, падало неслышно где-то рядом. И где-то рядом какие-то люди несли человека на носилках. Куда и зачем? И что они здесь ищут? Что вообще они ищут?

Ничего.

Они идут вперед и возвращаются, сворачивают налево и направо, ползут по скале и спускаются, садятся в машины и едут, останавливаются и соскакивают на землю, — и никуда не приходят. Едят консервы, кашу, спят, стреляют, ждут, говорят — ни о чем. Бьют друг друга, пишут письма, травят вшей, валяются на пыльных матрасах, как будто им все понятно и уже больше нечего понимать. Бегают, прыгают, кричат и при случае охотно пускают кровь тем, кто выглядит и думает иначе. Бесформенные, они в форме, и форма диктует поступки, мысли, слова: так точно, никак нет, есть, огонь! Они действуют, не задумываясь, как боги. И, как боги, могут носиться по воздуху, мчаться, изрыгая огонь и дым, по земле. И они носятся, летают, жгут землю, ее сады, ее женщин и детей — и ничего не ищут. И один из них — ты.

Кто-то вошел в пещеру, он посмотрел на вошедшего и не сразу понял, что это сержант Ходорцев. Это был сержант Ходорцев. Он шмыгал носом, простыл.

«Простыл», — сказал Ходорцев.

Мещеряков молчал.

«Чайку бы сейчас». «С медом», — добавил Ходорцев.

Ходорцев вздохнул.

...Последний день был ярким, слабый морозец не давал снежной пороше таять. Утром машины вытянулись в колонну, механики-водители ждали приказа трогаться, и все ждали. Надоела походная жизнь. Хотелось в полк.

Лейтенанта они не нашли. И так и не узнали, что с ним стало. Сгинул ли в каменной щели или умер от голода? Сорвался в пропасть? Или его настиг заступ разгневанного крестьянина? Пуля моджахеда? Пленили и бросили гнить в гроте? Вновь заставили воевать, но теперь уже на другой стороне? Быть может, переправили в Пакистан, оттуда — стараниями Красного Креста или спецслужб — в Европу? Америку?.. Наконец приказ был дан, и колонна тронулась с оглушительным рокотом, поползла по Долине мимо осенних рощ, садов, глиняных домов, поползла, выбрасывая черные облачка. А на небе не было ни облачка, только одинокая птица парила на распластанных огромных недвижных крыльях в синеве солнечного утра и сиянии чуждых, смертельно красивых снежных гор, — Мещеряков увидел ее, когда обернулся, чтобы бросить последний взгляд на скалы Долины.

3

В ресторане появились новые посетители: пожилой обрюзгший мужчина в штатском и второй, молодой, белобрысый, в форме военного летчика. Майор примерно одного с Мещеряковым возраста. Или немного старше... В армии майоры казались почтенными дядями. И капитаны. А сколько им было? Двадцать пять — тридцать. Старшим лейтенантам и лейтенантам и того меньше. Как же они нами командовали? Как у них язык поворачивался отдавать нам приказы? Вот ему, Мещерякову, за тридцать, но разве смог бы он отдавать приказы хотя бы взводу? Ни на мгновение не задумываясь? Может, они из другого теста? Может, в училищах их посвящают в некую тайну, — и с этим сокровенным знанием они способны делать что угодно и где угодно, увлекая за собой пару десятков или сотню жизней?

Но пора выпить еще рюмку. Злой этой водки. Глупой, в сущности, водки.

Закусывая, он вновь взглянул на летчика, с компаньоном они уже уселись неподалеку, и теперь Мещеряков увидел, что летчик вовсе не ровесник ему, лоб у него в морщинах, и на щеках по глубокой морщине, подбородок раздвоен. Глаза светлые, холодные. Мог он летать в афганском небе? Бомбя кишлаки. Там просто так никто не летал.

Случайно в этих кишлаках оказывались дети. И в караванах. Как и в том караване, к останкам которого они подъехали сразу после налета штурмовика. Среди груд верблюжьих и людских тел уползал живой еще один караванщик: маленькое полуголое перепачканное существо. Караван вез оружие, ящики с гранатами, мины, медикаменты. Караванщики были мертвы. И две женщины. Они знали, что за груз везут. Они были моджахеды. И их жены знали. Ничего не знало полуголое существо с растрепанными жесткими черными волосами и черными глазами.

Мы остановились над ним. Малыш, кажется, был цел и невредим. Поздняк наклонился, тронул его и позвал: бача. Малыш вздрогнул, но молчал. Он сидел сгорбившись, как старик, и упорно смотрел в землю.

Мы стояли над ним и решали, что будем делать. Мы стояли под ослепительным солнцем среди тряпок, тюков, поверженных верблюдов и людей и решали его судьбу.

По дороге сюда, в степи, у подножия голых, как черепа, холмов, мы видели черные палатки и стада кочевников, — туда и решили его отвезти. Поздняк поднял малыша, тот отворачивался, сидел на руках съежившись. Но когда прапорщик Селюнин выстрелил, чтобы добить верблюда, малыш прильнул к Поздняку, вцепился в его хэбэ скрюченными пальцами и не разжимал их ни по дороге к бронетранспортеру, ни на бронетранспортере по пути к кочевникам.

Пока ездили, оставшиеся солдаты собрали трофеи, а все остальное облили горючим и подожгли. К небу вытянулись жирные дымы...

Летчик поднял рюмку и чокнулся со своим приятелем, выпил, слегка поморщившись, начал закусывать. Его приятель тоже выпил и что-то сказал. Летчик кивнул, улыбнулся. Может, он никогда не бывал там. И не громил караваны и кишлаки, в которых оказывались женщины и дети. Он летал только в российском небе и поражал только учебные цели. И не попал в сети, свободная птица. И его не перекосит от боли и нена-ви-сти, воспоминания о войне не пронзят его простым вопросом: зачем я делал это? Только я, до остальных нет дела. Для народа и страны всегда найдутся оправдания. Народ был плохо осведомлен. Страна имела какие-то интересы, какие-то геополитические резоны. Руководство? Где оно? И страна уже не та. Все прошло. Остались только одинокие солдаты.

Мещеряков посмотрел на окно, зашторенное кружевным тюлем. За окном уже шел снег. Трезвый снег на грязную осень. И он сидит, будто в пещере, и снова пытается вырваться из времени, из его пут, чтобы со стороны, с какой-то неколебимой и высокой точки увидеть все. Увидеть все уже прошедшим, все войны и миры миновавшими, все воли и мысли остывшими, все романы и рассказы дописанными, — увидеть, чтобы понять, зачем все это было? зачем они надевали форму, отдавали друг другу честь (обменивались честью — что это значит?), учились стрелять и бросать гранаты, бить из орудий, вести рукопашную схватку и, повинуясь приказу, перемещались по лицу земли и обрушивались всем своим учением, всеми своими зарядами, всей смелостью и ненавистью на таких же людей? Обученные врачи спасали их, зашивали дыры в молодых телах, вынимали осколки из глазниц и даже пули из сердец, отсекали раздробленные ноги и кисти, кисти, так хорошо приспособленные для многих дел, кисти, создавшие и создающие все — от гвоздя до космического спутника. В чем истинная причина этих загадочных действий? Они любили жизнь и теряли ее. Они твердили о мире и устраивали кровавые бойни. Они каялись и тут же учиняли новую бойню. Они сжигали друг друга в печах, топили в воде, отравляли газами, посыпали головы прахом, изумляясь, ужасаясь содеянному, и вновь брались за оружие. Как это понять?