Далее Лазарев обернул дело так, чтобы не согласного с ним командующего русскими войсками в Крыму князя Прозоровского сменил решительный генерал Суворов. И 18 августа 1778 года первая партия переселенцев в сопровождении донских казаков пустилась в путь.
Письма, все эти годы приходившие из Полуденки, сообщали о житии Надир-шахова наследника, об истинной родословной которого не догадывался никто. После страшного удара, проломившего ему голову, мальчонка без малого три года пролежал недвижно. Не жил, но и не помирал. Выхаживавшие его бывший комендант таможни с женою на добрый исход дела не надеялись, но деньги от Лазаревых получали исправно, оттого и обхаживали живой трупик как могли. После пришло с Дона письмо, сообщавшее, что Назарка ожил, «есть-пить может, но умом обидел его Господь». Посланный в Полуденку лучший в Петербурге лекарь Клемейнихель вернулся ни с чем.
Излечить мальчика нынешняя медицинская наука неспособна. Но жить так он может долго, а может и завтра помереть. Все в Божьей воле!
Иван Лазаревич назначил несчастному богатое содержание, дабы всем, кто за ним ходит, убогий был не в тягость.
Империя российская к нынешнему 1783 году значительно расширилась на юг, и крепость Дмитрия Ростовского стремительно теряла военное значение. Все более обраставшая жилыми поселениями вокруг девяти лучей своих редутов и ближних форштатов крепость уже почти сливалась с армянским городом, к созданию коего большие старания приложил Иван Лазарев. Город звался Нор-Нахичеван. И дом, камни в основании которого некогда замазывала глиной сама Надира и в котором ныне жил умалишенный Назарка, оказался теперь в черте разросшегося за несколько лет города.
У Лазарева здесь, на юге, были свои интересы. И свои долги. Более чем через три десятка лет возвращался он в эти края, чтобы и дела торговые да мануфактурные упрочить, и совесть свою упокоить.
Разъезды привычны Лазареву с детства. Когда долго не случается трястись на расейских дорогах, засыпать под скрип колес и терпеть прочие неудобства пути, в его полной удобств графской жизни начинает чего-то недоставать. Сердце, привыкшее бежать наперегонки с дорогой, не может биться в размеренном ритме и все норовит обогнать тело, в коем вынуждено стучать.
Впрочем, и долгие тяжкие пути по постоянному бездорожью Лазарев умеет приспособить для собственного удобства. В Европе позаимствовал устройство легкого возка со съемной меховой драпировкой для зимы и откидным верхом для лета. Европейский возок его приближенный служивый Михайло, после европейских странствований испросивший дозволения прозываться Михелем, всячески улучшил. В один из редких месяцев оседлой жизни, разобрав иноземный возок до остова, новоявленный Михель собрал его вновь, да так, что не только верх, но и весь возок мог легко складываться и в случае надобности убираться в пару сундуков.
Лазарев редкий талант слуги всячески поощрял, хоть и посмеивался порой над никчемностью его нововведений.
— Посуди сам, кому придет в голову с этажа на этаж ехать в твоей клетке-элевайторе, которая все норовит с твоих веревок сорваться и упасть, когда проще по лестнице подняться, а кто немощен, так того и слуги внесут.
Иван Лазаревич посмеивался над складывающимися матрешками горшками, сохранявшими пар супа или прохладу кваса, над распорками для катания белья и над особо потешной кадкой с встроенными внутрь граблями, которые приводились в кручение отдельным колесом. Михель называл свою кадку «постирочной механизмом» и уверял, что настанет время, когда бабам не надо будет мыть белье в тазу.
— Механизма все постирает, только ручку крути! — ликовал Михель, пока вделанные в кадку грабли не подрали в клочья две тончайшие фламандские простыни.
Нынче в степную жару Михель опробовал ветродуй, забиравший потоки воздуха из оконца и направляющий их в карету. Измученный жарой Лазарев и одобрил бы новшество Михеля, если бы не расчихался. Вместе со степным чуть охлаждающим ветром в карету несло и пыль, и пыльцу растений, от которых он с детства сопел и чихал.
— Амброзия зацвела, — важно заметил слуга и, сняв с крыши ветродуй, занавесил оконца тряпками, на которые с пристроенных на все той же крыше плошек стекала вода.
— Дабы не пересыхали и пыль не пущали.
Так и просмотрел Лазарев ближние подступы к крепости, очнулся лишь, когда его возок миновал ведущие в крепость с запада Архангельские ворота.
— Доложи коменданту, его сиятельство граф Иван Лазаревич Лазарев приехать изволили! — кричит караульному возница.
— Доложить сию пору никак невозможно! Граф на клиросе.
— ?!
— В церкви поет.
В этот воскресный день в Покровской церкви было многолюдно. Солдаты, гарнизонный люд, немногочисленные семейства офицеров, прихожане из Доломановского и Солдатского форштатов да русские жители армянского Нор-Нахичевана.
Среди нескольких певчих Лазарев не сразу признал знакомого ему генерала. А комендантствовал в крепости в это лето тот самый генерал, которого Иван Лазаревич и присоветовал императрице назначить на великое армянское переселение из Таврии — граф Александр Васильевич Суворов. Сестра суворовского адъютанта Акима Хастатова Анна недавно стала женой одного из братьев Лазаревых Минаса, что только упрочило их приятельствование с генералом, которого многие в двух столицах считали чудаковатым.
Со времени последней встречи, когда после аудиенции у императрицы оговаривали они с Суворовым все тонкости великого Таврического переселения, прошло пять лет. Александр Васильевич смотрелся тогда много бодрее и моложе. Пышущим здоровяком генерал никогда не был, всегда отличался сухостью и поджаростью. Но нынче Лазарев его бы и не узнал. Из стоящего теперь перед ним на клиросе человека словно разом весь дух выпустили. И оставили только оболочку.
Он пел одними глазами. И голосом. Больше в нем ничего не осталось…
За разговорами — как турок да горцев в узде держать и какие ветры при дворе нынче дуют, каких фаворитов к трону возносят — день к закату и подошел. Александр Васильевич достал из походного мешка миниатюрный портрет коротко стриженной девочки, больше похожей на постреленка, насильно одетого в девичье платье.
— Суворочка моя, Наташка, Наталия Александровна. Ныне в Смольном институте. Государыня милостью своей дозволила.
Всегда сухой и строгий, Суворов неожиданно улыбнулся.
— Смерть моя для Отечества, а жизнь для Наташи.
— Варвара Ивановна как поживать изволит? — по долгу приличия поинтересовался Лазарев здоровьем генеральши, но простой вопрос выбил генерала из всех рамок приличия.
— Едыть ее мать! Как желает, так и пусть и поживает!
— В Москве сказывали, что она другой раз на сносях… — продолжил Лазарев, да осекся, догадавшись, в чем может крыться причина резкости Суворова.
О Варваре Ивановне, в девичестве княгине Прозоровской, по Москве немало разговоров ходило, только Иван Лазаревич не желал каждой сплетне верить. Говорили, что Прозоровские от праздной жизни поиздержались, вот и отдали Варюту за привечаемого императрицей старого генерала, а сама молодая жена все на мужнего племянника глядит. По Москве еще и не такое скажут. Но теперь сам тон генерала говорил, что повод для пересудов был.
— Жил себе столько лет бобылем, бобылем и помереть был должен. Позору не знать. А занесло в мои годы на молодухе жениться, и на те, получай! — прихрамывая, бегал из угла в угол большой залы комендантского дома Суворов. Словно подбитый воробей по клетке скакал. Такой же махонький, сухонький, взъерошенный.
— Злые языки все про Варюту да про племянника моего двоюродного Кольку, секунд-майора, доносили — не верил! Сколь мог, столь и не верил! Той осенью привез семейство в эту крепость, так в закубанской степи ногайцы бедокурить стали, пришлось выступать. А воротился…
Суворов подбежал к столу и залпом выпил полстакана водки.