— …комиссия составления законов была преобразована во II Отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии. И государь, назначая начальником II Отделения Балугьянского, сказал ему обо мне: «Смотри же, чтобы он не наделал таких же проказ, как в 1810 году!»
— Что же такого непозволительного вы натворить изволили в десятом году? — Елизавета Ардалионовна, по ее же признанию, в политических делах не разбирается и разбираться не желает. Она, очевидно, раздражена, что разговор от шахской миссии перешел к какому-то скучному собранию законов старика Сперанского.
— Вы, княгиня, тогда были совсем девочкой! Франкофильский дух моих проектов перед войной с Наполеоном пришелся не ко двору. За излишнее свободомыслие был сослан губернаторствовать в Иркутск. Осмелился рекомендовать для предотвращения возможных революционных потрясений придать самодержавию внешние формы конституционной монархии, избрать законодательную Государственную думу и распорядительные окружные и губернские думы, а также…
Но Елизавета Ардалионовна не слышит слов Сперанского про «политические права дворянства, среднего состояния и рабочего народа». Она снова поворачивается к Сухтелену, намереваясь вернуть разговор к более занимающему ее предмету шахского посольства:
— Правду ли сказывали Разумовские, что при Его Высочестве и гарем был?!
После, отделившись не только от детей, но и от дам, и раскуривая сигары в мужском кругу, Давыд Семенович Абамелек любопытствует:
— Все же, Павел Петрович, между нами, о чем, князь, вы не могли позволить себе говорить при дамах?
— При всем своем гареме юный шах и от наших женщин успевал быть без ума. На Руси же не умеют любить наполовину — или ненавидят, или со всем жаром, пока не задушат в объятиях. У мальчика голова и пошла кругом. И если б только женщины, далекие от света, так и гранд-дамы! И сколь охотно! Но в наших столицах-то не гарем, где каждая наложница принадлежит только шаху. Наше многобрачие хоть и не узаконенное, но вовсе не только мужское. И пожалуйста, перед самым отъездом спешно пришлось искать здешнего доктора, шахский лекарь в этой болезни ничего не смыслил. Угрожая пистолетом, доктора Клемейнихеля, потомка того самого первого Клемейнихеля, что еще при Екатерине служил, требуя неукоснительного сохранения врачебной тайны, привезли к пациенту. Доктор лечил и пиявками, и шпанскими мушками, и меркурием.
— Меркурием? — переспрашивает Сперанский.
— Это мазь ртутная, для подобных целей пригодная, — отвечает Сухтелен. — Принцу полегчало, но полностью оправиться не успел. С тем и уехал.
Павел Петрович развел руками.
— Жаль его! Убьют ведь в этой шахской сутолоке у престола. Убьют и не пожалеют. Или покалечат. Видели б вы его прислужников — визирей, векилей, мирз, беков… Один сундуктар Ахмар чего стоил! Взгляд — кинжалом пронзает. Сразу понимаешь, такой и убьет, дорого не возьмет. На правой руке будто змея вкруг среднего пальца трижды обвилась. Род его вышел из древних шахских пробовальщиков, тех, что должны прежде шаха его яства отведывать, чтобы не отравили правителя. Сколько раз змея вокруг пальца обвита, столько раз его предки жизнью спасали персидских шахов. Но сам нынешний «змееносец», сказать по-модному, карьеру сделал. От пробовальщика до сундуктара, хранителя драгоценностей, дорос! И интриговать еще, по моему разумению, не гнушался. Иначе зачем бы Ахмар после отъезда миссии еще два месяца в Петербурге провел и только вчера отбыть изволил. Так я уж постарался: сопроводительные бумаги ему оформлены так, чтобы не было у него пути назад. Только до Кронштадта. А далее через Европу пусть ищет путь домой.
— И западной жизни отведает! — усмехнулся Лазарев.
— Но Хозрев-Мирза на весь свой сброд не похож, — продолжил Сухтелен. — Он мальчик добрый, с хорошей душой. Знаете, что он написать изволил, когда с генералом Емануелем на Машук взбирался?
Павел Петрович вынул из кармана форменного мундира вчетверо сложенный лист и прочел списанное:
«Добрая слава, оставленная по себе человеком, лучше золотых палат. Любезный брат, мир здешний не останется ни для кого; не полагайся на царства земные и сей бренный мир; он многих подобных тебе воспитал и уничтожил, посему старайся делать добро». Из Фирдоуси.
Детей-Абамелеков тем временем отправляют спать, а Катерина Мануиловна провожает подругу Татищеву с уставшими девочками. Любушка заснула в креслице и теперь лакей ее держит на руках, чтобы сонную в карету нести, а Ленушка трет глазки кулачками, но стоит подле маменьки, в карету не идет, будто боится прослушать что-то важное. С ужасом замечает она, что из маменькиной муфты выглядывает черный кошель, что летом она видела в руках джинна-сундука. Неужто маменька решилась на недоброе дело… Отчего ж она тогда такая радостная?
— Ах, Китти! Деньги по закладной за Мамонтовку я нынче внесла! Сразу как из Кронштадта вернулась, так и внесла, оттого и задержалась. А все долговые расписки в том кошеле были. Ахмар этот не поленился, с лета через здешних стряпчих почти все наши долги скупить успел.
— Как же ты не боялась?!
— Так я Сухтелена прежде сегодняшнего вечера видела и узнала, что у Ахмара бумаги в один конец, обратно в Россию ему хода нет. После назначила ему встречу прямо в Кронштадте и предупредила, что толмачей у нас досматривают с особым усердием. Одно дело он в шахской свите со всеми почестями под охраной с востока ехал, другое — один-одинешенек удирает на запад. В Кронштадте из твоих денег пограничным людям было заплачено столько, что они и нужное усердие явили, и глядеть в оба пообещали, чтобы бусурман воротиться не мог.
— Как же он прежде границы «начинку» не проверил?
— Сухтелен приставил к нему двух гвардейских офицеров, которые до самого пограничного столба с него глаз не спускали. Да и «подарочек свой памятный для вашего сына малого» я Ахмару при пограничном чине передала. При капитане потрошить игрушку никак невозможно было.
— Как же бусурман этот деньги за кота в мешке отдал?! Как поверил, что игрушка та самая, подлинная?!
— Он с собой до границы довез la experte, — Елизавета Ардалионовна произнесла новомодное слово. — Бусурман нашел того, кто сию безделицу видел, в руках прежде держал и мог подтвердить, что она та самая.
— Кто ж ее мог держать в руках, кроме своих! Христофорушка и из ларца ее не вынимал никогда. Разве что тем летом, когда в имении разговор об алмазах был…
— Так и припомни, кто в разговоре том участвовал. Катерина Мануиловна зашевелила губами, перебирая в памяти тот день.
— …Дети ежа в дом принесли. Катенька плакала, что ее пить чай с большими не пускали, и лишь когда барона Дорфа увидала, успокоилась, не любит она Дор… Дорф?!
— Барон! При мне погремушку восточную со всех сторон оглядел, ощупал, не постеснялся. И гонорарий свой от сундуктара получил. Теперь про меня говорить вздумает, что Татищева воровка!
— Разве мы тебя, душенька, в обиду дадим! Кому поверят в свете — старому сплетнику или Лазаревым?! Мы еще и Дорфа в дурном свете выставим! И Ахмару этому поделом будет!
— Ему уже поделом, душе его черной! То-то он, отъехав от границы, вспорет шелк!
И Елизавета Ардалионовна расхохоталась. На этот раз совсем не зло.
«Добрая слава лучше золотых палат…» Христофор Иоакимович уже в постели мысленно повторяет прочитанные другом слова. Лучше палат…
Он к палатам золотым и не стремился. Дадены ему по праву наследования. Он лишь желает в меру сил приумножить достояние рода Лазаревых. За то ли его карать? Он ли не заботился о бессмертной душе? Он ли не был милосердным? Наставь на путь истинный, Господи! Надоумь раба твоего Христофора, как жить, чтобы дозволено было роду лазаревскому продолжиться!
Жена вошла в спальню почти неслышно.
— Христинька! Голубчик! Обещать должен, что меня не заругаешь, как в одной провинности тебе признаюсь.