— Не приметила от самой Варшавки, товарищ лейтенант, — торопливо отрапортовала Шура.

Горбунов был с ног до головы залеплен снегом, отчего сам напоминал большой сугроб. Из-под низко опущенного капюшона халата смотрели на Беляеву светлые сомневающиеся глаза.

— Ничего не приметила, — повторила Шура.

— Ну, ну, — сказал Горбунов, как бы удивляясь беспечности неприятеля. — На шоссе вас обстреляли?

— Ага… Только я отбилась.

— Ладно, идите, Беляева, — проговорил он так, будто на что-то решился. — Устали, я думаю…

— Что вы, товарищ старший лейтенант! — горячо запротестовала Шура.

Она отошла, взволнованная его заботливостью, изумлявшей девушку во всех случаях, когда участливое внимание было направлено на нее самое. Тем сильнее оно тронуло ее сейчас, когда Шура чувствовала себя виноватой. Вчера ей удалось без приключений миновать лесок, потому что пробиралась она, как и докладывала об этом, вдоль опушки. Была облачная ночь, и Беляева не опасалась, что ее заметят немцы. Сегодня двигаться опушкой казалось рискованным, но так или иначе Шура сознавала себя ответственной за все в этом походе. И, подхваченная новой волной благодарности, умиления, любви к тем, кто шел с нею здесь и кто ждал за недалеким шоссе, девушка устремилась вперед.

Все — и капитан Подласкин, командир ее батальона, и великодушный старший лейтенант Горбунов, и недосягаемый полковник Богданов, и высокий красноармеец с удивительной фамилией Двоеглазов, — все они были превосходными, сильными, верными, милыми людьми. Они карабкались сейчас в обжигающем месиве воды и снега, или сражались рядом под уничтожающим светом ракет, или этой ночью шли в другие бои на огромном пространстве фронта, пересекавшего материк. Они были разными: суровыми, неразговорчивыми, общительными, шумливыми, чаще озабоченными, но их делали похожими друг на друга воинская доблесть и высокие человеческие добродетели. Всех их объединяло фамильное сходство героев. Быть может, оно распространялось и на нее, Шуру Беляеву, ибо она шла вместе с ними. «Ах, как хорошо! Как хорошо!», повторяла девушка, задыхаясь от гордости и непомерных усилий. Она проваливалась, падала, снег забивался ей в рот. Сорочка на теле промокла от пота, и в валенках появилась колючая, как гвозди, вода.

Люди переползали болото, и девушка обгоняла их. Она чувствовала на губах соленый вкус пота или слез, пальцы ее закоченели, нестерпимая боль пронизывала ноги. Она видела только снег, много снега, светлого, сыпучего, невесомого и темного, тяжелого, как намокшая глина. В снегу мелькали черные лица с открытыми ртами, глаза, воспламененные яростью, протянутые руки, автоматы… Шура не помнила, сколько времени это продолжалось, но наконец догнала переднюю группу разведчиков.

По ту сторону трясины лес был гуще, и Горбунов некоторое время ожидал, когда подтянется сюда весь, батальон. Перестроившись, люди снова двинулись. И тут до сознания девушки дошел новый необычайный звук — негромкое позвякивание, исходившее отовсюду. Она долго прислушивалась, пока поняла, что это звучит обледенелая одежда сотен бойцов. Лунный колдовской свет слабо вспыхивал на их кованой серебряной одежде. Полы шинели у Шуры бились одна о другую, издавая глуховатый стук.

Батальон повернул направо и развертывался в боевой порядок, когда прогремел одинокий выстрел. Шура увидела темное пятно, мелькнувшее за голубыми стволами, и голос, похожий на вопль птицы, о чем-то прокричал там. В роще стало очень тихо. Вдруг впереди, на опушке, забилось пламя пулемета, и огромные тени деревьев, разом отделившиеся от стволов, заметались по лесу.

Беляева быстро легла, и рядом растянулся Румянцев. Левее упал Двоеглазов и выставил перед собой автомат. Бойцы молчали, так как говорить, собственно, было не о чем. Немецкий пулемет перекрывал им выход из рощи, и, чтобы итти дальше, следовало его уничтожить. Весь батальон притих на снегу. Пулемет внезапно смолк, и Румянцев обернулся через плечо к своим. Он поднял палец ко рту и покачал головой, запрещая какой бы то ни было шум. Так, не двигаясь, разведчики лежали минут пять, и Шура оплакивала свою недолгую радость. Не испуг — ибо чего может бояться обстрелянный солдат! — но печаль сразила девушкy. Пробираясь безлунной ночью метрах в полутораста отсюда, она, разумеется, могла и не засечь эту огневую точку. Быть может, даже пулемёт был установлен сегодня, когда немцы заметили следы на снегу. Но подобные оправдания обычно нужны лишь тем, кто свою жизнь отделяет от судьбы общего дела. Донесение Беляевой оказалось ошибочным, и она не могла простить себе этого. Несчастье было столь большим, что в первые минуты девушка сильнее всего пожалела себя, свое недавнее чудесное веселье, утраченное навсегда. Мир ее омрачился, стал угрюмым, серым, глухим. «Невезучая я, ой, невезучая!», чуть не вслух твердила Шура свой собственный приговор. Он был окончательным, как бы ни отнеслись теперь к ней товарищи и начальники. Сокрушаясь, словно от обиды, девушка завидовала Румянцеву, спокойно поглядывавшему по сторонам, Двоеглазову, удобно примостившемуся за снежным бугорком. Они были такими же, как она, бойцами, но казались удачниками и счастливцами, не в пример ей. «Почему мне такое? Почему я?», спрашивала Шура, тоскуя и ужасаясь.

Знамя на холме (Командир дивизии) - i_010.jpg

Снова забил пулемет, и девушка огляделась. Упала и воткнулась в снег перед ее лицом срезанная пулей ветка. Впереди, несколько левее стреляющего пулемета, выползали из рощи люди. Они были бы совсем неразличимыми на снегу, если бы не синие тени, скользившие рядом. Шура поняла, что автоматчики хотят обойти огневую точку, чтобы подавить ее. Так, наверное, приказал Горбунов, и на некоторое время Беляева позабыла обо всем. «Удастся ли? Дойдут ли?», думала она, приподнимаясь и не замечая того, что может себя обнаружить. Казалось, люди намерены были помочь ей, Шуре, в большой беде, и от результатов их попытки зависит все ее будущее. Но невидимые пулеметчики перебросили огонь направо от себя. Они стреляли под острым углом к опушке рощи, и пламя, направленное ранее в сторону Беляевой, повернулось как бы в профиль к ней. Тени на снегу беспорядочно задвигались, некоторые поползли обратно. Кто-то поднялся во весь рост, и тень от него протянулась далеко. Потом отскочила назад и свернулась возле бесформенного бугорка… Шура словно чувствовала на своем теле страшные, разметавшие людей пулевые удары. Все они как будто обрушились на девушку, но, оставляя ее невредимой, поражали других. Вместе с каждым из этих людей она истекала кровью, но жила, теряя самых лучших.

У Шуры не было никаких ясных намерений, она не понимала того, что делает, и почти инстинктивно ориентировалась в окружающем. Но ее скорбь и отчаяние стали физическим страданием ее тела. Они перешли в мускулы, в плечи, в руки, бессознательно тянувшиеся вперед. Шура не подумала о том, что ей надо помочь расстреливаемым товарищам, но это было позывом и требованием всего ее существа. Подобно матери, обнимающей ребенка и в эту минуту чувствующей его как бы частью своего тела, более драгоценной, нежели все другое, девушка защищала самое себя. Она хотела оборонить только то, что в ней, Шуре Беляевой, было самым хрупким, но без чего она не могла жить. И лишь когда до немецкого пулемета осталось не больше десяти шагов, она заметила, что ползет, разгребая снег. Она увидела черную ветку, качнувшуюся так близко, что можно было рассмотреть крохотные почки, упрятанные в стеклянный футляр.

Удивляясь, она смотрела, как голубые огоньки на ветке зашевелились, вытягиваясь длинными лучиками. Слеза выкатилась из ее глаза, и Шура не поняла этого. Она взглянула вверх, и небо показалось ей низким, потемневшим, ледяным. Положив на снег гранату, Шура зубами начала стаскивать варежку. Вдруг она почувствовала удар по кисти руки, и пальцы ее обожгло в простреленной варежке. «Ах», сказала Шура и сейчас же подумала о другом. Здесь, совсем недалеко, закопался в снег ее главный, страшный враг: это он убивал Шуру тысячу раз, стреляя по ее друзьям, сжигал в пылающих деревнях, мучил в своих лагерях, вешал, бесчестил, оскорблял. Он укрылся за бруствером и посылает оттуда смерть, но Шура уже подобралась к убийце. И сознание его близости — такой, что руку протянуть, и схватишь — заслонило все. Наконец-то она могла рассчитаться за себя, потому что мстила за всех.