«Он прав, и нищих выбираем по благости вида, как женщин». В церкви было сумрачно и заметно прохладнее, чем на улице, пахло смесью запахов сырого подземелья, свечных огарков и еще чего-то незнакомого, древнего. Не торопясь вышел старый священник в негнущейся ризе, встал у небольшого столика, держа в одной руке кадильницу, в другой толстую свечу, и принялся негромко читать.

К священнику потянулись несколько человек мужчин и женщин, рядом с Долотовым осталась одна девушка, испуганно косившая на него темным немигающим глазом.

– О приснопамятной рабе божией господу помолимся, – слышал Долотов. – О плачущих и болезнующих, чающих Христова утешения… Да избавитися нам от всякие скорби, гнева и нужды… И да приидет на мя милость твоя…

«Говори, старик, говори, – мысленно отозвался Долотов. – Это легко – быть добрым, утешая людей вымыслом. Но, как и тысячу лет назад, вера твоя довлеет слабым, врачует убогих. «Плачущие и болезнующие», они слышат тебя…»

Девушка по-прежнему осторожно косилась на Долотова глубоко темнеющим глазом; только это и было божественным в храме божьем.

…На улице проглянуло солнце, еще не целиком – из-за укрывших полнеба туч, но и слепящий краешек его празднично оживлял землю. Голубел дым над деревенскими домами, блестела булыжная дорога с лужами по закраинам, посветлела зелень леса.

Долотов зашел в бетонную будку с перекошенными стенами, разрисованными голубым и желтым, и приготовился ждать автобуса в сторону города, как и две укутанные в платки старушки. Раскрашенная будка рядом с рублеными избами в кружевной резьбе оконных наличников казалась вывеской на незнакомом языке. Слева, у новой бревенчатой чайной, стояло несколько грузовиков, а в стороне от них – запряженная в телегу лошадь, понуро опустившая голову и подогнувшая заднюю ногу. Вслед за Долотовым в будку пришли солдат в мундире и девушка.

Поблескивая стеклами, проносились грузовики, катили «газики»-вездеходы, а автобуса все не было. Из рупора на столбе над лошадью неслось разудалое:

Елочки, д'елочки, елочки-метелочки!..

Степенно шепчутся старушки, напряженно молчат парень с девушкой. Солдат то и дело поглядывает на часы, девушка, не поднимая опущенной головы, теребит концы пояска на платье. Парень сидит вполоборота к ней, точно укрывая от посторонних, заносчиво поглядывает на Долотова, на старушек, а если и обращается к девушке, то всегда под шум проезжающих машин.

– Еще минут десять от силы, – говорит он и смотрит на часы.

Девушка кивает, мол, десять минут и в самом деле немного, и вдруг тихо всхлипывает. Растерянно оглянувшись, парень шепчет:

– Не надо, Ксения! Я не какой-нибудь там такой…

Девушка судорожно вздыхает.

– Сколько тебе напоминать? Я же попинаю, ты это учти… Разберусь, не как другие. Всякое в жизни случается, если детально… По молодости мало ли об чем наобещаешь! А замуж идти тоже не фунт изюму, если детально…

Он старается говорить солидно, обстоятельно, но его солидности не хватает, чтобы скрыть растерянность.

– Ты, Ксения, обо мне не сомневайся. Вернусь из армии, подыщу себе кого-нито, чего уж…

– Не надо! – прикрыв лицо руками, говорит девушка. – Не женись, Митя!

Оторопев, парень тут же соглашается:

– И то! Подумаешь, какая радость, если детально! Да и не нужно мне!..

Со стороны города подходит автобус. Громыхают двери. Несколько человек выходят и направляются в деревню. Девушка присаживается к окну и смотрит вниз на парня широко раскрытыми влажными глазами. Качнувшись с боку на бок, автобус трогается. Солдат провожает его долгим взглядом и идет через дорогу к закусочной.

Автобуса в сторону города все не было. Долотов вставал, разминался, посматривал на хлопающую дверь чайной и наконец решительно направился вслед за солдатом.

Когда он вошел в людную закусочную, вдохнул запахи еды и сладкий дух красного вина, то пожалел, что поздно догадался прийти сюда. Однако присесть было негде, Долотов прислонился к черному боку голландки и принялся ждать места. Солдат, только что проводивший «отступницу» – так Долотов мысленно назвал девушку, – сидел у стены, спиной к окну, в которое сквозь тюль пробивалось солнце. Перед ним стояла пустая бутылка «Плодово-ягодного». Приметив Долотова, солдат жестом подозвал его:

– Садись. Я уже.

– Спасибо, друг. – Долотов хотел прибавить что-нибудь ободряющее, но солдат отвернулся и пошел к выходу.

Закусочная сыто гудит голосами. Входная дверь с подвешенной на блоке пудовой гирей хлопает так, что диву даешься, как она не рассыплется. Солнце пронизывает тюль высоких окон, лучи его досаждают официанткам, девушки щурятся и отворачивают лица. Здесь не раздеваются, а кепки суют под столы, на колени. Ожидающие своей очереди с пристрастием глядят на сидящих: едва только кто выказывает намерение подняться, рядом вырастает преемник – пошевеливайся, мол, пора и честь знать.

Долотову принесли стакан вина, борщ. Он выпил, с аппетитом поел, закурил. Стало совсем хорошо – так бы и просидел до темноты…

За его столом, прихлебывая чай, негромко разговаривали старик с белой гладкой лысиной и хворая старуха: губы безжизненно обесцвечены, глядит тихо и пахнет лекарствами.

– Печень, говорит, – сокрушается она. – Сохну вот. Так сосет, спасу нет! А то дергат невозможно. Так дергат, что кобель цепной.

– Кишочный порок. – Старик понимающе сжимает губы в куриную гузку и прикрывает глаза. – При ем главное, дело – баня. Как рукой… А то водочки с полынью.

Говорит он, как одалживает, неохотно, словно болезни происходят от глупости больных.

Видя, с каким вниманием слушает старуха дурацкий треп старика, Долотов понимает, как одиноко ей с ее болезнью, со всем важным и тайным, чем живет она теперь, на закате дней; с теми высокими в невыразимо печальными думами, что рождаются отчаянием; с той обостренной душевной чуткостью, с какой постигается жизнь перед жутью небытия.

А за соседним столиком звучит трескучий бас бородатого человека, истово втолковывающего молодым сотрапезникам:

– Главный корень греха в чем? В помыслах! Не помышляй о дурном, так и греха не будет! Я вот с малолетства мечтаю обо всем человечестве. Однако не люблю матерьялистов – греховно живут! Денно и нощно по магазинам шныряют – не прозевать бы какой мебели, ухватить самолучшее, не то кто другой опередит и не будет через то им никакого счастья! И так до смерти, до последней мебели старинного фасона. – Он прочертил рукой со стаканом крестное знамение, выпил – как подвел итог, откусил огурец, да, видно, солон попался: бородач сморщился, челюсть свело, глаза плаксиво сощурились.

– Тоже мне, идеалист! – ругался один из парней. – «Мечтаю о человечестве»!.. Сектант, что ли?

Старик со старухой поднимаются. Он сразу шагает к выходу, а она домовито оглядывает место, где сидела, – не оставила ли чего? Но делает это без особого старания, так, по привычке.

…Небо совсем прояснилось, солнце припекало, но было душно, парило – где-то кралась гроза.

Вернувшись на дачу, Долотов переоделся в спортивный костюм и пошагал к реке. Миновав дачный поселок, долго шел лесом, а когда вышел на опушку, перед глазами раскинулся пойменный луг в островках ольхового кустарника, дальше просматривался изогнутый плес реки, а за ней, опоясывая чуть не весь горизонт, боевым валом вытянулся высокий берег, и на его ровной высоте, будто в дозоре, стояла одинокая ветряная мельница.

С лугов тянуло слабым ветром, радостно и будто захлебываясь, звенели жаворонки.

Добравшись до реки, Долотов искупался и знакомым путем побрел вдоль берега, пока не вышел к домику бакенщика. И неожиданно пробыл там допоздна.

Аким Иванович был общителен, говорлив, в запасе у этого хромого небритого человека, похожего на веселого каторжника, было много разных историй – фронтовых, житейских, историй-притч, всегда подтверждающих, а может быть, определяющих его жизненную философию. Он с интересом расспрашивал Долотова о летной работе, однако ничему не удивлялся и лишь иногда как бы прикидывал в уме, куда бы приспособить услышанное, какое место ему предоставить среди всего ему понятного и хорошо осмысленного.