Послушать комиссию собрался почти весь летный состав. На расставленных вдоль стен кабинета стульях расположились Боровский, Костя Карауш, Извольский, штурманы Саетгиреев и Козлевич, бортинженер С-224 Пал Петрович и командир нового лайнера Чернорай со своим экипажем, в составе которого был и недавно назначенный на самолет ведущим инженером (взамен Руканова) Иосаф Иванович Углин. А у длинного, покрытого зеленым сукном стола сидели конструкторы КБ, начальники отделов, эксперты министерства, заместитель Главного конструктора Разумихин и начальник летно-испытательной базы Савелий Петрович Добротворский. Данилов на правах председателя комиссии вел заседание. Рядом с ним устроился Руканов.

Долотов сидел в дальнем углу и, разглядывая выступающих, невольно отмечал про себя, что все те, чье мнение он хотел бы услышать, молчат. Молчал начальник отдела силовых установок Самсонов, молчал гидравлик Журавлев, молчал Боровский, молчал старшин летчик фирмы Гай-Самари, по обыкновению молчал Руканов, разглядывая заусенцы у ногтей. И только ведущий инженер Ивочка Белкин (которого, как и Руканова, никто из летчиков не называл по имени-отчеству, исключая, впрочем, Костю Карауша, из пристрастия, надо полагать, к необщим жестам, положившего себе за правило произносить имя ведущего полностью: Ивон Адольфович), только он один много и складно говорил о невозможности таких-то и таких-то вариантов развития катастрофы, косвенно наводя на мысль об ошибке летчика, и при этом то и дело поглядывал на Долотова с таким выражением, словно все высказанное является прежде всего – комплиментом ему.

Но Долотов хорошо знал этого толстолицего, хотя и не толстого вообще молодого человека, из-за тяжелой грыжи ходившего мелкими семенящими шагами и так, будто при этом пользовался одними пятками, что придавало его ходьбе суетливо-озабоченную торопливость.

Долотов работал с ним два года. Впрочем, Ивочку нетрудно было узнать и за меньший срок. Он был весь на виду, ему и в голову не приходило, что он делает что-то не так, что в его поведении есть что-либо предосудительное.

– Понимаете, в наших интересах, – с очаровательной непосредственностью говорил он Долотову после своего назначения на С-224, – если при случае я буду ругать вас, а вы – меня: мы будем знать, что о нас думают.

– А мне наплевать, что о вас думают. Да и обо мне тоже, – ответил Долотов.

Когда Ивочка начинал говорить о работе «между нами, девочками», он касался только двух ее сторон: сколько времени протянутся испытания очередной модели, оборудования, узла и по какой категории будут оплачиваться. Никто лучше его не знал, какие работы как оцениваются плановым отделом, сколько времени потребуется бухгалтерии для оформления закрытых программой полетных листов и от кого зависит, чтобы дело было ускорено. Добиться более выгодной работы, в сравнении с работой других ведущих инженеров, не попасть на «дохлый», тянущийся годами заказ, поднять шум, если кто-то из коллег опередил его по среднему заработку, – на все это Ивочка тратил больше энергии, изворотливости, чем на самую работу. Его гражданское сознание определялось в день получки: чем больше была цифра в платежной ведомости, тем лучше обстояло дело в текущей пятилетке; падение заработка немедленно вызывало у Ивочки критику существующего порядка вещей.

– Мастер у Форда – мастер – имеет пятьсот долларов в месяц! – оскорбленно говорил Белкин, встряхивая карманы брюк с просторной, как у турецких шаровар, мотней.

– Дурило! – отзывался Костя Карауш. – Там чихнуть негде без зеленой бумажки, а ты платишь три червонца за путевку в санаторий, которая стоит полтораста рэ.

Год назад, на южном аэродроме, после нескольких полетов, в общем не сложных, но стараниями Белкина оплаченных по высшей категории, он не отказал себе в удовольствии заметить с покровительственно-самодовольным видом, что, мол, за эту работу Долотову следует поблагодарить его, Ивочку. Сказано это было во время обеда в столовой. Взявшись за бутылку боржоми, Долотов так и застыл, впившись глазами в оторопевшего Ивочку.

– Что ты сказал? Мне благодарить тебя за работу? Ты считаешь себя моим благодетелем?

Никогда ни до, на после Белкин не видел у Долотова такого выражения лица. Косясь на бутылку, которую судорожно сжимали пальцы Долотова, Ивочка не на шутку струхнул, хотя искренне не мог понять, чем оскорбил человека.

Выручил Пал Петрович.

– Брось, Борис Михайлыч, – сказал он. – Это у него в роду. Всяк свое несет. Мать у него такая же, – продолжал Пал Петрович, когда Ивочка убрался из-за стола. – В нее… Отец был военным, понимающим, да рано номер.

После войны семья Белкина некоторое время проживала в одной квартире с Пал Петровичем. Все в доме в ту пору еще перебивались с хлеба на квас, а мать Ивочки быстро раздобрела, приобрела выразительный облик тех дебелых, хорошо откормленных дам, каковых отличают заплывшие талии, дорогие шубы, полновесное золото в ушах, карминовые губы и хамоватая агрессивность в общении с посторонними.

– Чего вылупилась на девчонку? – одергивал ее муж, когда она принималась выговаривать продавщице. – Она в шестнадцать лет работает, а ты в тридцать комбинируешь!

Муж знал, что говорил. Летом 1947 года мамаша Ивочки продала оставшийся после отца дом в Кишиневе, а перед денежной реформой по совету «знающего человека» уговорила подчиненного мужу старшину раздать вырученные деньги по две-три тысячи рублей солдатам, с тем, чтобы они положили эти деньги на сберегательные книжки. Таким образом, после реформы Ивочкииа мама «имела тысячу процентов прибыли». Муж устроил ей «варфоломеевскую ночь», да с нее как с гуся вода. Даже ехать с мужем к месту его нового назначения отказалась.

– Это надо быть малахольными, чтобы бросать город, когда жизнь, слава богу, налаживается! – кричала она. – Что мне твои ордена, если тебе не могут дать приличной должности в городе? Сегодня восток, завтра запад, а потом? Северный полюс? А мне покупать рыбу у белых медведей?

– Все на свой лад вершила, – говорил Пал Петрович, – Даже супругу сыну сама подыскала, такую же пройду, только помоложе.

Глядя теперь на Ивочку, Долотов все сильнее раздражался из-за явного намерения Белкина дать понять, что вот он, Долотов, налетавший на С-224 «слава богу», никогда не допустил бы такого промаха, который мог привести к катастрофе.

«Тебе со мной работать, вот ты и елозишь, – думал Долотов, наливаясь тяжелой, как хворь, злобой. – А угробился бы я, то же самое говорил бы Лютрову».

Долотова оскорблял не только этот сомнительный комплимент, его приводила в бешенство сама причастность Белкина к событию; со всем тем, что «нес» в себе Ивочка, он не имел права прикасаться к памяти Лютрова, к его имени. Долотов вспомнил, как рыдал на похоронах Костя Карауш, вспомнил Пал Петровича, потерявшего сознание при первых ударах молотков рабочих, заколачивавших крышку гроба, вспомнил пролет Гая на истребителе над погостом – последнюю почесть погибшему – и, не в силах долее слушать Ивочку, грубо оборвал его:

– Тебя послушать, так вообще неясно, на кой черт собралось тут тридцать человек! Чего проще – делать выводы из того, что ясно, и закрывать глаза на то, что ни в какие ворота не лезет! Ты можешь доказать, что механизм работы закрылков был исправен? Нет, Почему тумблер стоял в положении «убрано»? Нет. Вот и кончались твои рассуждения.

– Ну что тумблер, – протяжно отозвался Белкин, вскидывая подбородок, насколько позволяла его толстая шея, и поводя головой слева направо, как бы взбираясь поверх сказанного Долотовым. – Тумблер можно зацепить рукой случайно.

– А если случайно сработал сигнал «закрылки убраны»? Если форсаж вообще не включался?

Белкин криво улыбнулся, поискал среди присутствующих, кому бы с надеждой на сочувствие намекнуть: как вам нравится, он меня за дурака считает! Никто, однако, не выставил себя навстречу Белкину, и только Володя Рукавов едва приметно кивнул, принимая апелляцию, даже не кивнул, а утвердительно прикрыл веки.