В ее лице была такая сила и прелесть, что он почувствовал, как сердце его сжимается, словно он попал в ловушку, которая медленно закрывается за ним. Боже мой, какой он идиот!
С чего он решил, что может выбрать эту женщину по самой подлой из причин и выйти сухим из воды? Именно эту женщину из всех других? Он с самого начала должен был знать, как это будет. Он стал другим с тех самых пор, как очнулся промокший, истекающий кровью на грубом полу в каюте плоскодонки и увидел, как она склонилась над ним с тревогой и заботой. Когда он состарится, он будет вспоминать то простодушие, с которым она предложила ему себя, и безумную радость обладания ею. Вероятно, это все, что останется ему в утешение. Вряд ли могло быть иначе.
Он хотел, чтобы все было по-другому. Ему вдруг страстно захотелось начать заново, вернуть все на свои места, как было прежде. Он бы пришел к Сирен, ухаживал за ней, открылся ей и, может быть, что-нибудь получилось бы.
Нет. Было бы еще хуже. Нельзя изменить то, что случилось. Он должен выдержать роль, которую отвел себе сам, и смириться с последствиями.
Самым ужасным было то, что он лежал, обнимая Сирен, ощущая желание, волновавшее кровь, и ничего не мог поделать. Он жаждал целовать мягкие изгибы ее губ, скользнуть руками по нежным волнам ее тела под тонким платьем и притянуть ее крепче к себе, доставить ей наслаждение разными мелкими ухищрениями, какие бы он придумал, неустанными поисками и изощренными, нежными ласками. Он хотел окунуться в нее, забыть, кто он и почему лежит здесь. Он хотел создать между ними такую прочную связь, чтобы ничто больше их не волновало.
Это было невозможно. Он знал это и потому лежал, не двигаясь, вдыхая ее теплый чистый аромат, где-то глубоко внутри себя ощущая блаженство ее присутствия, защищая ее от всего, что могло причинить ей вред, как он поклялся, но больше всего — от самого себя.
Всякому терпению есть предел. Через некоторое время он тихо и осторожно встал, подобрал одежду и выбрался из шалаша.
Сирен следила за ним из-под прикрытых век. Она проснулась, когда разомкнулись его теплые объятия, хотя уже чувствовала сквозь сон его внимательный взгляд. Теперь она лежала и прислушивалась к его удаляющимся шагам. Когда он отошел достаточно далеко, она встала на колени, чтобы приоткрыть кожаный полог над входом.
Он спустился к берегу. Его высокая фигура неясно виднелась при свете раннего утра, но все же была великолепна; он оставил одежду на берегу и бросился в воду. она поежилась, представив себе это внезапное погружение в ледяную купель. Сирен не понимала, как он выносит это: от холодного ветра с залива, проникавшего в шалаш, у нее по коже забегали мурашки, пока она не покрылась пупырышками, словно аллигатор. Но она все-таки не двинулась с места и следила за сильными взмахами рук Рене и темной точкой его головы, удалявшейся от берега. Только когда он пропал в утренней дымке, она опустила полог и снова нырнула под медвежью шкуру.
Она отделалась легче, чем ожидала. Конечно, она радовалась этому, но в то же время была озадачена. Почему Рене настаивал на том, чтобы спать у нее, если не собирался приставать к ней? Такая сдержанность противоречила тому, что она знала о нем. Где же то искусство обольщения, в котором, как считалось, он преуспел, изящная атака ее бастионов, чарующая осада ее крепости? Возможно, он временно отступил из-за ее сопротивления, но она ожидала, что ей придется защищаться гораздо энергичнее.
А возможно, он говорил чистую правду, что искал только ночлег. Возможно и то, что, испытав ее любовные ласки, он больше не стремился к ним. Она должна была показаться ему слишком неопытной в сравнении с женщинами, которых он знал. Он, несомненно, привык к гораздо большей изощренности и страстности.
Хотя ей все равно. Он просто несносен со своей болтовней. Она бы поклялась, что ему было нужно не знакомство с дикой природой необъятной страны и возможностями торговли с индейцами, а что-то иное. Вот только узнать бы, что именно.
Она больше не видела Рене до самого завтрака. Бретонов пригласили разделить трапезу у костра Затопленного Дуба. Пренебречь гостеприимством значило нанести страшное оскорбление, поэтому они послушно сидели, пока Маленькая Нога и ее дочь, цветущая девушка, приходившаяся Гастону сводной сестрой, приносили и ставили перед ними угощение. Сирен смотрела, собирается ли Рене попробовать содержимое деревянной миски: от оленины до черепашьих яиц и сагамитов, ибо отказ считался у индейцев оскорблением. Однако он, кажется, инстинктивно понимал, как следует вести себя, находясь у чокто, и, следуя Пьеру, ел руками и жевал медленно. Похоже, иногда ему было трудно проглотить кое-что, но зато он отведал всего понемножку. Он не поставил их в затруднительное положение.
Он, видимо, заслужил и расположение дочери Маленькой Ноги. Девушка, которую звали Проворной Белкой, крутилась возле него, задевала его плечо, когда наклонялась, чтобы предложить особенно лакомые кусочки, улыбалась ему блестящими черными глазами. Она была очень привлекательной, с экзотическими, на взгляд француза, чертами лица и гибкой фигурой, типичной для женщин ее расы. По тому, как Рене улыбался ей в ответ, было видно, что он оценил ее прелести.
Должно быть, Проворная Белка очень напоминала Маленькую Ногу, какой та была, когда Жан жил с ней и когда родился Гастон. Нетрудно было догадаться, почему младший Бретон не устоял: кто из мужчин сумел бы сопротивляться такому естественному и очевидному обаянию? Никто из тех, кто изголодался без женщин, как было в Луизиане в прежние времена. И даже закоренелый развратник, который познал стольких женщин.
Ну и пусть Рене пялится на Проворную Белку! Какое Сирен до этого дело? Пусть утоляет свои мужские инстинкты, не подавленные купанием в холодных водах залива. Если, конечно, никто не опередил его и не заразил девушку какой-нибудь болезнью. Было бы так жалко, если бы его карьера распутника оборвалась на полпути.
Сирен поразилась злобности своих мыслей. Она ничего не имела против Проворной Белки; если уж говорить правду, та всегда ей нравилась. Время от времени она завидовала ее свободе, раскованности, но не было никаких оснований подозревать ее в распутстве. Сказывалось напряжение последних недель, вот и все.
День обещал быть теплым. Восходящее солнце пригревало. Его лучи смягчали южный ветер, приносивший запахи соли, свежих трав и цветов с дальних островов и уносивший ночной холод. Солнечные лучи заставляли доставать удилища, а индейских ребятишек бурно веселиться.
Это тепло вытянуло на берег и капитана Додсворта для деловых переговоров. Как он заявил, с помощью Бретонов он сохранит невредимым свой скальп, а на берегу делами заниматься приятнее, чем в его душной и тесной каюте Но эта уловка никого не обманула. Капитан явно думал, что присутствие индейцев, которым не терпелось получить английские товары, сделают Бретонов более сговорчивыми.
Он вскоре понял, что просчитался. Чокто быстро раскусили его, не в их привычках было помогать врагам или мешать друзьям. Они занялись своими делами, едва замечая капитана и ножи, которые он разложил так, что их лезвия сверкали на солнце, и рулоны материи, которые он размотал, и связки бус, которые он повернул так, что они переливались всеми цветами радуги. Их напускное безразличие вскоре дало преимущество французам.
Товары были разложены, индиго проверен и взвешен, начались торги. Двое Бретонов и капитан вели друг с другом достаточно добродушные переговоры, делали предложения и выдвигали встречные предложения, обмозговывали, заостренной палочкой вели подсчеты на песке. Гастон и Сирен слушали и иногда вставляли замечания, хотя время от времени юноша терял терпение, вскакивал и отходил пофлиртовать с молодыми индеанками. Наступил день. Индеанки принесли еду и питье. Капитан Додсворт говорил, стаскивал с себя парик, ерошил волосы, потом снова говорил. Он послал на корабль за бочонком рома, потом, поскольку Бретоны упорно отказывались пить, обиделся до глубины души и пригрозил, что сядет в баркас и уедет. Но торги все-таки продолжались.