Глава пятая
Сон
Удивительное событие всколыхнуло дальнюю деревушку, затерявшуюся в истомленных засухой лесах и заполоненную беженцами. Колька-скорняк, потерявший в прошлом году жену и дочь и немного тронувшийся умом, вдруг принялся рассказывать всем чудный сон, который снился ему уже целую неделю, каждую ночь.
Поначалу Кольку гнали со дворов, не желая слушать сумасшедшего и тешить себя несбыточными надеждами, потом сами стали интересоваться, что там, в его сне, происходит.
— Вижу, братцы, будто бы начался в нашей деревне потоп, и заливает всю землю, но не обычной водой, а живой… И где прольется эта вода, все начинает цвести пышным цветом… — теребя соломенный чуб, с жаром рассказывал скорняк. — И землица наша пьет, и все зеленеет — и луга, и леса, и поля… И так легко душе моей, братцы, в этом сне, что летит она туда, к родной моей избе, а избы-то и нет… Там поле, чистое, широкое. И тихонечко так топоры стучат, далеко слышно…
Измученные нуждой и скитаниями люди слушали его с замиранием сердца. Старики, потолковав между собой, решили, что сон этот — добрый знак, и снарядили в дорогу пятерых самых надежных мужиков — разведать, что творится в родных местах.
Коля-скорняк, провожая мужиков, суетился у телег и, лихорадочно блестя глазами, в волнении твердил:
— Топоры возьмите, топоры!
— Возьмем и топоры, Колюня… — гудел здоровенный кузнец Митрофан. — Как в дороге без топоров-то?
— И гвоздей побольше!
— Зачем же нам гвозди, Коля?
Скорняк сердился до слез, топал ногой, просил, и чтобы не обижать человека, взяли гвоздей. Уже на выезде из деревни он догнал последнюю телегу и забросил в нее узел с одеждой своей покойной жены.
— Что ты, Коля, в самом деле?! — рассердились мужики. — Забирай назад!
Безумный скорняк упал на колени, в мелкую дорожную пыль.
— Возьмите, братцы, возьмите! Не встану, коли не возьмете!
Мужики плюнули и оставили узел у себя.
Передвигались по пересохшему руслу реки, твердому, как камень. На следующий день ноги коней стали оставлять следы на влажной земле, и вскоре захлюпала в тележных колеях вода. Мужики поднялись на пологий берег и двинулись вдоль реки, все набирающей силу.
Понурые пожелтевшие леса кончились, земля зазеленела молоденькой травкой, посвежел воздух, и вдруг из набежавших туч пролился короткий теплый дождь. Картины оживающей природы вернули улыбки на суровые мужские лица, и в душах зародилась какая-то робкая, несмелая надежда на добрые перемены.
У крутой излучины реки Митрофан, возглавляющий обоз, придержал коня и, привстав в телеге, показал рукой:
— Гляньте-ка, мужики, это не человек ли там лежит? Или что иное?
Утопая сапогами по щиколотку в песке, мужики сбежали к воде, где под ветлой что-то белелось. Это точно был человек, женщина — в ветхой синей юбке, белой блузе… Они откинули с ее лица длинные спутанные пряди и переглянулись:
— Да это ведь наша мокошь!…
Легко подхватив почти невесомое тело, быстро перенесли на высокий берег и бережно уложили в телегу на сено, укрыв шалью из скорнякова узла. Руки и лоб мокоши были холодны, как лед, не было слышно дыхания, и сердце не билось. Но лежала она, как живая, и, казалось, просто крепкий сон смежил ее веки.
Прошел день, потом ночь, а спящая не просыпалась. Мужики не знали, на что решиться: ехать ли вперед, к родной деревне, или ждать. На третий день Митрофан, глубоко вздохнув, сказал:
— Хоронить надо…
Один из мужиков, бойкий и сметливый, вдруг принялся рыться в сене, постеленном на дне телеги, пока не нашел маленькое куриное перышко.
— Вспомнил я, братцы, случай, который с моей Манькой, младшей сестрой, давным-давно произошел. Ходила она с подружкой в лес по ягоды, жарко было, запалились. Набрели на колодец, напились воды, а подружка-то Манькина, дура такая, говорит: «Давай, Машутка, я тебя из ведра окачу, а то жарко!» И бултых ей на голову ведро ледяной воды. Маня замертво упала. Привезли ее в деревню, три дня она лежала, вот точно как мокошь сейчас. Хоронить уж собрались, а дед наш старый, Кузьма, взял перышко, поднес ей к носу, а перышко шевелится! Он засмеялся. «Нет, — говорит, — не дам хоронить… Жива Маня!» И точно, мужики, она на следующий день очнулась!
Рассказчик склонился над мокошью и поднес перо к ее лицу. Перышко слабо, еле заметно затрепетало, и еще раз, и еще…
— Жива, слава тебе, Господи! — перекрестился Митрофан, и все остальные вздохнули с облегчением. — Давайте, мужики, помолимся, попросим у Бога помощи.
Мужики сняли шапки и, глядя в высокое ясное небо, сотворили молитву.
— Вот вам, братцы, и Колькин сон… — крякнув, произнес Митрофан, и замершие было мужики зашевелились.
С пригорка им открывался вид на Синюю Речку, вернее, на то место, где раньше стояла родная деревня. Теперь это было сглаженное взгорье, окаймленное прозрачной полноводной рекой, ровное, чистое, словно здесь и не жили никогда люди. От тишины звенело в ушах.
— Что ж, мужики, — негромко сказал Митрофан, — пора и топорикам застучать.
Они подъехали к речке, распрягли коней и принялись за работу.
Арина открыла глаза. Где-то неподалеку трещал костер, и запах дыма смешивался с тонкими, особенными, ни с чем не сравнимыми ароматами ранней осени. По голубому небу, затянутому нежным кружевом облаков, летели серебристые паутинки. Одна из них прилипла к лицу, Арина смахнула ее, приподнялась и села в телеге. Рядом, смущенно улыбаясь, переминались с ноги на ногу пятеро мужиков, свои шапки они держали в руках.
— С пробуждением, Арина Петровна! Пора подниматься, матушка, долго чего-то ты спишь… — знакомым голосом забасил один из мужиков.
— Митрофан… — неуверенно произнесла Арина и огляделась. Они были на том месте, где когда-то стоял ее дом. Ни одной избы вокруг, только через речку перекинут свежесрубленный мост… Арина вспомнила все случившееся с ней и горестно склонила голову. — Я хотела умереть… вода не приняла… — Мужики закивали головами. — Рука Господа коснулась меня, и я проснулась… — Она подняла глаза к небу, помолчала и заговорила снова, в голосе ее появилась решимость: — Поставите мне дом и зовите людей. Нет больше злодея. Господь помог… — Все перекрестились.
Арина легко спрыгнула с телеги и пошла к реке. Однако помолодела мокошь, подумал Митрофан. Еще красивее стала. И не скажешь, что ей уже сорок пять…
Всю неделю, что мужики строили ей дом, Арина стояла неподвижно на пригорке у моста. Словно выполняя тяжелую работу, она целыми днями, не отрываясь, глядела на север, на бескрайнее море пожелтевших лесов. Мужики не решались беспокоить ее. Лишь однажды, за ужином у костра, Митрофан, набравшись духу, пробормотал:
— Петровна, Зоя твоя… — и поперхнулся, когда Арина подняла на него скорбные глаза.
— Я знаю, — сказала она, встала и отошла от костра.
Мужики сидели молча, не глядя друг на друга. Костер шипел, догорая, и ночное небо все ярче расцвечивалось звездами.
…Вскоре люди вернулись в деревню.
Длинный обоз потянулся через все поле, вдоль реки, повторяя ее изгибы. Арина со своего пригорка смотрела на него, и люди еще издалека заметили ее прямую, неподвижную фигуру в черном.
У моста телеги остановились, односельчане подошли к Арине и дружно склонились в низком поклоне. Арина перешла мост, скрестила на груди руки и тоже поклонилась — утирающим слезы женщинам, сурово молчащим старикам, мужчинам, мнущим в руках свои шапки, не по-детски серьезным ребятишкам. Без лишних слов она посторонилась, чтобы пропустить обоз и поздороваться с каждым, но вдруг из толпы вышел старый Макар и бережно подал Арине запеленутого младенца.
Она взяла ребенка и с любопытством взглянула. Ей доверчиво улыбалось крошечное синеглазое личико, ясное, как солнышко в небе. Взгляд у Арины смягчился, она вопросительно взглянула на Макара.