Зашелестели кусты. Из сумрака вынырнул Ремез, на ходу связывая букет ромашек коричневым стеблем дикого клевера.

— Вы тут не заснули?.. А я панских насобирал, душистых...

«Ява» стояла за бугром под шиповником. Ярош вывел ее на дорожку, неизвестно кем, возможно рыболовами, протоптанную от электрички до заросшего камышами берега, протер тряпкой сиденья.

— Я не ответил на ваш вопрос, — сказал Ремез. — Да пока что и рано. Скажу лишь, что у вас слишком туманное представление о работе следственных органов. Вам кажется, что у следователя одна задача: во что бы то ни стало доказать виновность. А невиновность? Кто будет доказывать ее?

Ярош молчал.

— Поехали, — сказал Ремез и улыбнулся: — Попадет мне от жены. Одна надежда на ромашки.

Ремез жил на улице Алхимова, кратчайший путь к ней лежал через Чапаевскую, но Ярош умышленно дал круг и какими-то темными переулками за элеватором выскочил на набережную. Тихая, всегда немного сонная, может, потому что утопала в вишневых садах, Чапаевская отныне пугала его. Он знал ее вдоль и поперек, там на каждом шагу остались ее следы, и осознавать это было страшно.

«Знаешь, — сказал он как-то Нине, — твоя улица заблудилась. Приехала в город из какого-то села и заблудилась».

«А зачем она приехала?» — спросила Нина, принимая новую игру.

«Известно зачем — на базар! Пока вишни продала, ночь наступила. А к утру новые созрели. Так и прижилась...»

«И хорошо сделала, что прижилась, — сказала Нина. — Хорошая улица, уютная. «Хрущи над вишнями гудят...»

«Влюбленные домой спешат», — подхватил он.

Впервые за время их знакомства было произнесено слово, которого до сего времени стыдливо избегали. Нина зарделась.

«Ты все перепутал, — сказала она. — У Шевченко там совсем иначе. Классиков, Яро, надо знать. — И она звонко, явно стараясь скрыть волнение, продекламировала: — «С плугами пахари идут, поют дорогою девчата, а матери вечерять ждут».

Вот тогда он и осмелел.

«Ничего я не перепутал, — сказал вдруг охрипшим голосом. — Я люблю тебя... Вот».

И поцеловал девушку. Было это прошлой осенью. Давно было. Так давно, будто в какой-то другой жизни...

— Тпру, — сказал за спиной Ремез. — Приехали.

— Тут?

— Да. Вон мое окно... Ну, я пошел.

Ярош кивнул Ремезу и взглядом проводил старшего лейтенанта до ворот. Что-то изменилось в его отношении к следователю после этой ночи; он еще не успел понять, что именно, но смотрел, как тот идет, прижав под мышкой ромашки, с неожиданной для себя теплотой.

Политый ночью асфальт поблескивал лужами и стремительно падал под колеса. Ярош представил хитрые, как у лисы, глаза сторожа и передумал ехать в гараж. Последнее время он начал бояться людских взглядов, чуть ли не в каждом виделся немой вопрос. Но больше всего обидела его Елена Дмитриевна. По приезде из Мисхора Ярослав побежал к Сосновским, готовясь к слезам, к тяжкому разговору. Не было ни слез, ни разговора, ибо Елена Дмитриевна закрыла перед ним дверь. Сначала Ярослав подумал, что виновата старуха Кириллиха, которая как раз вертелась около нее, льстиво заглядывая в глаза, но тут появился из школы Василек.

«Шел бы ты отсюда, — грубо сказал он. — Мама знать тебя не хочет».

Это было так неожиданно и несправедливо, что судорога перехватила горло...

Из ворот хлебозавода выезжали фургоны. Ярош нажал на тормоза, пропуская машины перед собой, и почувствовал, что проголодался.

На кухню он прошмыгнул на цыпочках, надеясь, что его возвращение осталось незамеченным. Потихоньку позавтракал и так же тайком выскользнул из дома. Идти ему, собственно, было некуда, но спать не хотелось, а еще больше не хотелось слушать материнские вздохи, видеть, как отец придумывает себе всякие заботы, лишь бы избежать разговора с сыном.

Ярослав шел по улицам без определенной цели, но ноги как-то сами собой, автоматически привели его к белой колоннаде, за которой шумел городской парк.

Те же самые ивы стояли над водой, касаясь ветвями зеленоватого плеса, а когда налетал ветер, трепетали тихо и печально. Пожалуй, впервые Ярошу пришло на ум, что эти ивы недаром в народе называют плакучими, они и правда напоминают застывших в горе женщин с распущенными косами. И шепот под ветром — то их думы, а может, и стоны.

Человек воспринимает окружающий мир в зависимости от настроения. Еще недавно Ярослав говорил Нине, что эти ивы мучит жажда — со всего парка сбежались к пруду на водопой.

Так же, как и тогда, зеркально чистый плес пересекала золотая дорожка, в глубине плыли белые облака, а дорожка лежала на поверхности, и казалось, что по ней можно добраться к другому берегу. На том берегу высилась деревянная постройка шахматного клуба. По обеим сторонам входа стояли грубо вырезанные из бревна кони, а крышу украшали инкрустированные цветным стеклом зубчатые ладьи. Ярослав не раз ходил туда с Ниной, надеясь пристрастить ее к шахматам, потому как сам любил эту игру до самозабвения и даже создавал этюды...

Под ивами стояла чугунная скамья, такая знакомая, что Ярош мог, закрыв глаза, нарисовать ее до малейшей трещинки. Тут они сидели, словно под шатром, отгороженные от всего мира, бросали в воду крошки хлеба. Нина называла это «кормлением хищников». Карпы никак не напоминали хищников; солнечно поблескивая чешуей, словно позолоченным панцирем, они всплывали на поверхность, ловко всасывали крошки через удлиненные трубочкой бледно-розовые губы и, грациозно взмахнув хвостом, исчезали в глубине. Нина уверяла, что научилась их различать, и наделила именами: «Это Хитрый, тот Осторожный, а вон Нахал — съел три куска и еще канючит». Для Ярослава все карпы были одинаковы, но он делал вид, что верит утверждениям Нины.

Наверное, это были лучшие часы Ярослава Яроша — на этой чугунной скамье около пруда в городском парке. Много было тут сказано и услышано, а каждое слово наполнялось теперь не отмеченным ранее смыслом и казалось неповторимым. Казалось?

Всплеснула вода. Золотую дорожку пересекала лодка. В лодке было двое. Он сидел на веслах, упруго выгибая плечи, она — на корме, опершись подбородком на ладони. «Наверное, всю ночь просидели под липами, — подумал Ярослав. — Счастливые». Проследив за лодкой, пока она не скрылась за ажурным мостиком, погладил ладонью шершавую спинку скамьи. Металл еще сохранял утреннюю прохладу.

Ярош подошел к телефонному автомату и позвонил в радиокомитет Савчуку.

— Андрей Андреевич, это вы?

— Не знаю. Может, я, а может, тень моя, — сердито задребезжала трубка. — Ярош? Какого дьявола тебе не спится? Ты откуда узнал, что я тут? Домой звонил?

— Никуда я не звонил. А где же вы должны быть?

— У жены под боком! — гаркнул Савчук. — Как и все порядочные мужья в субботу. Ты что — в календарь не заглядываешь? Оно, известно, в отпуске каждый день если не суббота, то воскресенье.

— И правда, — растерялся Ярош. — Извините, я в другой раз.

— Какой там еще другой! Позвонил — так говори. Что стряслось?

— Ничего не стряслось. Просто я больше не могу бить баклуши. На работу хочу выйти, Андрей Андреевич. Вы как на это?

— Вот так всю жизнь. — Было слышно, как главный прикуривает сигарету. — Один без работы мается, другому дыхнуть некогда. Сижу вот, справку строчу. Ныне уж слишком в почете жанр справки. Давай и давай... во все инстанции. Так я в субботу, когда никто не дергает. Моя эскулапиха ворчит, скоро, говорит, ночевать будешь там... — Савчук помолчал. — У тебя сколько еще? Неделя? Даже больше? Понимаешь, я не против, но главбух на дыбы станет.

— Не надо денег. Я — так.

— Тоже мне богач нашелся. Он так... Ну хорошо, выходи в понедельник, что-нибудь придумаем.

Ярош повесил трубку.

Тревожно зашумели липы. Ярош посмотрел на еще недавно чистое небо, в котором теперь собирались грозовые тучи, и пошел домой.

6

— Что скажешь, Рахим?

Гафуров невесело посмотрел на Панина.

— А что тут говорить? Завязался узелок. Если это не глупая шутка...