Тело Вилхо обмыли, натерли маслами, настоянными на особых травах. Бороду уложили, волосы заплели в семь поминальных кос, в каждую из которых вплели по косточке. В рот вложили пергамент с начертанной на нем молитвой. И, подвязав челюсть полотняной лентой, наложили на лицо маску.

Вынесли Вилхо, усадили на высокое кресло, привязали руки к подлокотникам, а на плечи, как прежде, плащ, горностаем отороченный, набросили.

Издали живым казался кёниг.

И многим казалось – улыбается он, глядя на происходящее внизу. По нраву душе Вилхо, что длится празднество, что сходятся бойцы во славу его, что льется на речной песок алая кровь.

Глава 44

Граница

Рядом бесновались собаки. Клетка их стояла напротив моей, и псы, чуя близость зверя, исходили лаем до хрипоты, до пены, до сорванных глоток. Они снова и снова бросались на прутья, чтобы убедиться – клетки прочны.

И я, поначалу с опаской следившая за собаками, постепенно привыкала к лаю.

Привыкнуть можно, оказывается, ко многому.

Например, к зверинцу. И к новой клетке, куда меня перегнали, подталкивая длинными острыми кольями. К сырому мясу, которое мне пытались скормить с прежним упорством. Голоду. К соломенной подстилке. Поилке звериной. И людям, что потянулись вереницей. Вновь любопытные, жадные до нового. Здесь, во дворце, было не хуже и не лучше, чем на заднем дворе отцовского дома. Знать бы еще, что с Олли случилось. Жив ли?

Я могу спросить у сестрицы, которая заглядывает каждый день и дарит мне яблоки. Это не милосердие, скорее уж игра в него, новая и увлекательная. Но пока она длится, я могу бороться с голодом. И задай я вопрос, Пиркко ответила бы. Но скажет ли она правду? Или увидит еще одну возможность ранить меня?

Я вижу, что ей нравится причинять боль. Не по ней, по глазам девочек-служанок, в которых поселился страх, по разбитым их губам, по длинным царапинам на щеках и шее, следам от пощечин. Ногти у Пиркко длинные, острые. А в последнее время она и вовсе повадилась ходить с плетью.

– Ты плохо выглядишь, – сказала она мне как-то, присев на резную скамеечку, которую носили за Пиркко, как носили кувшины, поднос со сладостями, зеркало и сундучок, окованный серебром. Меха, опахала и белоснежные тончайшей бязи платки. – Ты грязная.

Она брезгливо кривит носик.

Я действительно грязна. В клетке не убирают. Вернее, смотритель иногда сует сквозь прутья крюк, кое-как выгребает старую солому, а потом также издали, дрожащими руками, заталкивает свежую. Воду в корыто доливают, и я уже наловчилась умываться ею.

– Мой муж желает посмотреть на тебя. Пожалуй, я прикажу подать тебе воды и убраться. Он очень не любит вони.

Ее приказ выполняют, и дверь клетки приоткрывается, но за нею меня стерегут два десятка аккаев. Только у служителей все равно руки дрожат. Но ослушаться кейне они не смеют.

Ее муж в точности таков, как рассказывал Янгар. Кёниг Вилхо Кольцедаритель невысок, тучен и болен. Запах болезни пробивается сквозь аромат розового масла. Его окружают рабы, поддерживают под руки, а порой и вовсе несут, приподняв грузное тело над полом. И тогда голова кёнига мотается влево-вправо, словно позолоченный шар на нити шеи.

У моей клетки кёниг задержался надолго. Он разглядывал меня с детским любопытством и, вытянув руку, капризным тонким голосом спросил:

– А почему она голая?

Потому что никто не подумал поделиться со мной одеждой. И Пиркко мягко ответила:

– Она ведь нежить.

Ее супруг дернулся и повис в руках рабов, разом вдруг утратив интерес.

– Хорош, правда? – Пиркко появилась на следующий день.

Я промолчала, а она, окинув меня взглядом, сказала:

– Уже недолго осталось. Арена построена.

И тем же вечером меня перегнали в клетку, тесную даже для человека, а клетку погрузили на повозку.

…Псы замолчали. Они легли, высунув меж прутьев массивные лапы. Черные пасти раззявлены, вывалены розовые ленты языков, с которых скатываются нити слюны. Шерсть на загривках дыбом. Бока вздымаются. Подергиваются обрубки ушей.

В зверинце Вилхо много удивительных тварей.

Слева от меня бродит длинногривая гиена, уродливая и вонючая, но тихая. Изредка она останавливается, приподнимает тяжелую голову и вздыхает совершенно по-человечески. С гиены не спускает желтых глаз старая львица. Ей клетка тоже тесна, и львица почти все время лежит, только ее хвост подрагивает, задевая прутья.

За ней – волчий загон.

И снова псы.

Черный леопард. И рысь, пойманная недавно. Она все еще мечется, пробует железо на прочность, надеясь сбежать.

Не выйдет.

И старый медведь, сев на задние лапы, обнял себя передними, словно утешая. Он раскачивался гигантским маятником и тихо ворчал. Лишь когда появлялись люди, медведь замирал. Он подавался вперед, упирался широким лбом в прутья, и передние лапы падали бессильно. Зверь притворялся спящим, но я знала: стоит кому-то подойти слишком близко, и лапа скользнет между прутьями. Когти-крючья вопьются в ребра, подтягивая жертву ближе.

Медведь хотел убить, и я понимала его желание.

А скоро у нас появится возможность: путь на арену предопределен для всех. И, закрывая глаза, я видела ту, показанную брухвой, картину: песок, толпа и Гирко с копьем.

…В этот раз Пиркко появилась поздно.

– Мой муж умер, – сказала она, остановившись напротив моей клетки, и медведь тяжко вздохнул: эта добыча была недосягаема.

– Соболезную.

Она фыркнула, и звук ее голоса заставил рысь замереть на мгновение.

– Теперь я свободна. – Пиркко наклонила голову. – Ненадолго. Они будут настаивать на том, чтобы я вышла замуж. И я соглашусь. Но на сей раз я сама выберу себе мужа.

Она стоит близко.

Настолько близко, что, будь я медведем, дотянулась бы.

Один удар.

И есть сердце не обязательно.

Мутные глаза медведя следят за мной, и в них мне видится одобрение.

– Я уже выбрала. – Ее ладонь ложится на прутья.

Она не называет имя.

Пока она не назовет имя, у меня есть еще надежда.

– Отец, конечно, будет против. – Белый палец стирает крошечные пятна ржавчины. – Но, говоря по правде, я очень устала от его опеки. Он меня любит, всегда любил, ты же знаешь…

Знаю.

И медлю с ударом.

Если она говорит правду, то стоит ли и дальше цепляться за беспомощное человеческое обличье?

– Это так утомительно… – Коготок Пиркко царапает железо. – Но Янгар избавит меня от этой проблемы. А я помогу ему. Исправлю давнюю ошибку.

И незачем спрашивать, о какой ошибке идет речь.

– Это ведь я должна была стать его женой. И стану. А ты…

А я умру на арене. Даже не я, Аану, имевшая несчастье появиться на свет, но хийси-оборотень. Нелюдь, которую жалеть смешно.

– Ничего не скажешь?

Пиркко отстранилась, не скрывая разочарования.

– Неужели тебе все равно?

Нет. Но я не позволю ей питаться своей болью и отворачиваюсь. В глазах медведя мне чудится разочарование: уж он не упустил бы удобного случая.

Только медведь Пиркко не интересен. Она уходит. А я, свернувшись в углу клетки калачиком, уговариваю себя не верить. Получается плохо.

Постоялый двор жался к городской стене. Древний, верно, возникший вместе с городом, он знавал лучшие времена. А ныне был кособок и грязен. Многажды латанная крыша пестрела потеками, а из старой трубы дым едва-едва поднимался. Внутри воняло прелой соломой, слой которой прикрывал грязный земляной пол. Похрустывали под сапогами скорлупки орехов, глиняные черепки. С потолка свисали крючья, большей частью пустые. Единственная свеча кое-как разгоняла сумрак.

Двор был свободен от постояльцев.

А хозяин его пьян.

Он сидел на колченогом табурете, обняв единственной рукой кувшин, и покачивался. Порой этот человек кренился влево, едва не падал, но в последний миг рывком вдруг выправлялся. Седой, но не старый, разрисованный шрамами, он был такой же неотъемлемой частью двора, как и старое, съеденное молью чучело совы, что висело над входом.