Тур-рум, тур-рум, ту-рум… тум…

Потемкин задумчиво рассматривал свою работу — что-то ему не нравилось. Медленно, подозрительно приблизил он лицо к этюду, протянул к нему одну руку, другую, прямо-таки влез в него своими лапищами и головой и что-то делал там, кряхтя и сопя, наугад тыча кистью в палитру. Откинулся. Самодовольно ухмыльнулся и торжествующим басом проревел:

И чер-р-рточки лесов!

Краснощеков не мог оторвать взгляда от палитры. Красок на ней, видимо, не было уже давно.

Краснощеков обернулся и увидел развалины немецкого блиндажа, среди которых потерянно бродили ребята, а инструктор Гаврилов сидел на корточках и медленно вращал в снегу котелок — приготавливал мороженое.

«Та-ак!»

Краснощеков посмотрел на ущелье. Снизу, с долины Азау, куда им нужно было спускаться, поднялся туман, густой и упругий, и наполнил ущелье до краев. Над розовой волнистой поверхностью возвышались две сверкавшие головы Эльбруса, а ближе — острые вершины скал. Туман подобрался к перевалу и уже скатывался через его седло широким потоком назад, в долину Ненскры, освещенную закатным солнцем.

«Так!!»

Вчера утром Гаврилов сбил всех с толку эдельвейсами. Они знали, что время эдельвейсов прошло. Но Гаврилов твердил, что он здесь воевал, что он тут каждый камень знает, что эдельвейсы где-то рядом, в двух шагах. «Как хорошо, — говорил он, — придем завтра в лагерь и принесем нашим девушкам эдельвейсы». Словом, заморочил голову. Ему, конечно, виднее. На то он и мастер по альпинизму.

Вполголоса поругиваясь, они переползли вслед за ним через один невысокий хребет, через другой, спустились в заросшую густой травой и кустарником долину Ненскры. Правда, попадались эдельвейсы. Но это были такие поломанные, в бурых пятнах заморыша, что даже прикасаться к ним было боязно. Зато, говорил неунывающий Гаврилов, долина Ненскры — красивейшее место в Советском Союзе!

И тут грянул ливень.

Мгновенно промокшие, они разбили палатки в самом замечательном месте на свете и, дрожа от досады, холода и сырости, пролежали в них целый день. И ночь. А дождь не прекращался ни на минуту, словно собирался лить так вот сорок дней и сорок ночей.

Утром они в сквернейшем настроении свернули под дождем лагерь и, подталкивая вперед упиравшегося Гаврилова, пустились в путь вверх по долине. Повыше водяной ливень превратился в снегопад. Краснощеков едва различал впереди спину Потемкина и поэтому поминутно налетал головой на жесткие углы этюдника, болтавшегося поверх Саниного рюкзака. Они прошли сквозь тучу, посветлело, и вдруг солнце брызнуло в глаза! И они вышли на перевал Чипер-Азау. Совсем не на тот, на который должны были бы выйти.

Здесь они были в самом начале пути дней десять назад. Маленький, подвижный Газрилов бегал тогда среди развалин блиндажа и ржавых консервных банок — тут были целые горы этих вскрытых тремя ударами кинжала пустых консервных банок, — и Гаврилов, не переставая, говорил, что в сорок втором году здесь сидели немецкие егеря из дивизии «Эдельвейс». «Веселенькая была жизнь! — говорил он, покатываясь от смеха. — А мы были вон там! — Гаврилов показывал в сторону долины Ненскры. — А в начале сорок третьего наши немецкий флаг снимали с Эльбруса. Все подходы были заминированы! Представляете? — Гаврилову было что вспомнить. — Совсем недавно тут еще пушка была. Немецкая. И снаряды в ящиках. Мы зарядили пушку и кы-а-ак бабахнем по скалам!»

Все знали о слабости Гаврилова чуть-чуть приврать. Но ему многое прощали за легкий, общительный нрав.

Рассказ его произвел неожиданное впечатление. Веселый балаганщик как бы вдруг остановил свою карусель и затащил резвившихся детей за тонкие фанерные щиты, чтобы показать, как карусель крутится. И там, рядом, среди мрачных колес и цепей оказалось, что мир может быть и не очень-то веселым.

Ребята притихли. Потемкин ходил по развалинам с блокнотом и делал карандашные наброски, а Краснощеков даже написал тяжеловесный верлибр о перевале, студентах, егерях из дивизии «Эдельвейс» и флаге со свастикой над Эльбрусом.

Стихи не понравились всем без исключения. Потемкин сумрачно сказал, что каждое стихотворение может быть написано прежде всего с какой-то целью, да и вообще что это обыкновенный подстрочник…

«Ладно, подстрочник… Что же было дальше…»

Да, так вот, сегодня они вновь пришли на этот перевал…

Синее, бездонное небо, солнце в зените и сияет, словно не было никогда проливного дождя и снежной метели! Они сорвали с себя промокшую одежду, разложили ее сушиться на скалах, и от нее тотчас пошел пар. Чтобы задобрить вышедшую из берегов Сечь, Гаврилов, чувствовавший за собой какую-то смутную вину, вызвался приготовить мороженое. С ледника он набрал в котелок снега, вылил в него две банки сгущенного молока, насыпал кружку сабзы и перемешал. Для лучшего букета добавил немного соли и лимонной кислоты. Потом он вдавил котелок в снег и стал яростно его крутить, чтобы смесь затвердела.

А голые ребята залезли повыше на ледник и скатывались с него верхом на ледорубах — «на трех точках». Снег был сухой, рассыпчатый, желтоватый. С легким звеном и шорохом разлетался он веерами из-под ног.

Потемкин уселся писать. Свой проволочный стульчик он поставил на уступ скалы так, чтобы виден был весь перевал и Эльбрус. Краснощеков, подобравший в развалинах заржавленный ручной пулемет с разбитым прикладом, подошел к нему со спины и оперся о ствол. Он любил наблюдать, как работает Саня — чистыми красками и широкой кистью. Сначала он «замазывал холст», то есть покрывал загрунтованный картон большими цветовыми пятнами, а потом начинал в нем «ковыряться», выписывать детали.

Потемкин писал быстро. Он уже начал разбираться в деталях и с наслаждением затянул: «Мой друг рисует го-оры…»

На картоне Краснощеков увидел Эльбрус, перевал и развалины блиндажа. Он посмотрел на горы, а потом на этюд, и что-то дрогнуло у него внутри — он увидел тот же Эльбрус, перевал и… пушку, стоявшую в каменном укрытии. И блиндаж был аккуратно сложен из серых плит, и люди в немецкой форме.

Краснощеков зажмурился, потряс головой, посмотрел одним глазом. Развалины. Чуть повернул голову — пушка, блиндаж и немцы! И флаг над Эльбрусом! Не поймешь, правда, что за флаг. Да нет, понятно.

Ощущалось напряжение в глазах. Это напоминало впечатление, которое Краснощеков испытывал, когда рассматривал стереоскопические открытки, привезенные из Японии: глядишь — красотка тебе улыбается, чуть поведешь головой — красотка уже подмигивает. Но больше это было похоже на чудные картинки из его детства. Этакая красно-синяя абракадабра, которую нужно было рассматривать сквозь специальные очки. Посмотришь через красный фильтр — домик в лесу, лужайка, трава, цветочки. А через синий фильтр — там уже зима наступила, и домик завален сугробами.

Так Потемкин еще никогда не писал.

Подходили ребята, смотрели, отходили притихшие. Даже Гаврилов в кои-то веки сказал задумчиво и серьезно: «Вот так, все рядом — начало и конец… Конец и начало…» А потом…

Краснощеков очнулся от ощущения резкого холода в руке.

Мой др-р-руг р-р-рисует гор-ры…

— Та-ак! — сказал Краснощеков. Нетвердыми шагами подошел к кликушествующему другу и схватил его за плечи.

— Саня! — закричал он и тряхнул Потемкина, но тот увернулся, и мокрые от пота голые плечи выскользнули из рук. «Дал-лекие… как сон-н…»

— Саня! — Краснощеков обхватил его за шею и попытался свалить здоровущее тело на землю. Потемкин изо всех сил упирался.

— Чудище обло! — кричал Краснощеков, стараясь стащить Потемкина со стула. — Озорно! — Саня напрягся и, изловчившись, мазнул кистью под носом Краснощекова — ему всегда удавалось пририсовать усики Красношекову, но сейчас кисть была сухой. — Огромно! Стозевно! — заклинал в отчаянии Краснощеков, и ему наконец удалось свалить Саню на землю. Тот ловко перекатился со спины на зад, сел и пророкотал дьяконовским басом:

— И лаяй! — он поднял указательный палец вверх и нравоучительно потряс им в воздухе.