Отбиваясь от еретического миража, ссылался и я тоже на вопиющие противоречия услышанного с некоторыми понаслышке известными мне уравнениями величайших умов науки. И Никанор охотно согласился, что и в самом деле сравнительно с дымковской моделью чудовищная концепция Козьмы Индикополова о Вселенной на трех китах выглядит верхом математической гармонии.

— Но вы снова забываете, что видите сейчас мироздание снаружи… неужели вам кажется, что из кармана или рукава можно точнее усмотреть истинный покрой пальто или пиджака? — тихо посмеялся Никанор Втюрин, причем создавалось впечатление, что какие-то утаенные от меня подтверждающие факты внушали ему подобную уверенность. — Ничего, послезавтрашние подмастерья звездных наук благоговейно утрясут наши черновые недоделки на своих более совершенных арифмометрах. Здесь зерно всех будущих открытий о Вселенной… теперь держите его крепче, чтоб не склюнул сквозь пальцы какой-нибудь проворный петушок!

Наконец-то вся доступная для обзора Вселенная умещалась в моей ладони. Свет отдаленной правды лежал на ее дразняще-расплывающемся чертеже. Больше всего она походила на беглый набросок, с натуры нарисованный ребенком. Трудно было глаза от него отвести, словно от кона с видом на вечность, к. сожалению, нарисованную всего лишь на фанере, как оказалось чуть позже, при свете наступавшего дня. Попутно в воображении моем уже возникало ожидавшее меня небольшое, районного значения, аутодафе с участием в главной роли оскользнувшегося автора, пылающего на вязанках ереси под унывное пение ритуальных уравнений.

На прощанье по установившейся привычке мы с Никанором вышли посидеть под сиренью возле домика со ставнями. Скамейка была холодна и мокра от ночной сырости, лучи пробивались сквозь рассветный падымок, радужно искрилась сизая в росе трава. Без единой соринки тишина окраины располагала к молчанью о предмете состоявшегося ночного бденья. Машинально поднял я голову сравнить портрет с оригиналом. Покамест ни промышленный дым из окрестных труб, ни тучка, ни птица на пролете — ничто не омрачало пророзовевшую синь. Любое мечтанье идеально вписывалось в тот девственно чистый над головой лист, будто ничего не бывало там прежде. Издревле населяемая виденьями пророков и поэтов, небесная пустыня была готова принять новые караваны призраков, что пройдут по ней транзитом после нас. И тогда по сравнению с нею модель мироздания по Дымкову, ныне предаваемая огласке в качестве следственного материала к распознанию последнего, показалась мне лишь учебным пособием по анатомии верхоглядства.

Впрочем, что касается меня лично, то я никогда не сомневался в дымковском ангельстве.

ВИКТОР ГУМИНСКИЙ

ВЗГЛЯД СКВОЗЬ СТОЛЕТЬЯ

«Характеристическая черта новых поколений — заниматься настоящим и забывать прошедшее, человечество, как сказал некто, как брошенный сверху камень, который беспрестанно ускоряет свое движение; будущим поколениям столько будет дела в настоящем, что они гораздо более нас раззнакомятся с прошедшим…»

Эти замечательные своей печальной искренностью слова принадлежат В.Ф.Одоевскому — одному из самых крупных русских литераторов первой трети XIX века. Отнесены они к «будущим поколениям» 44 века (героям утопии Одоевского «4338 год»), но уже сейчас поневоле приходят на ум, когда обращаешься к той области прошедшего, где их автор оставил столь заметный след — русской фантастике.

Эта литература мало исследовалась специалистами, а широкому читателю она и вовсе неизвестна. Произведения фантастического жанра разбросаны в труднодоступных старых изданиях и далеко не полностью учтены даже новейшей библиографией.[3] Если они и переиздаются — что случается крайне редко, — то только в составе авторских сборников. Но русская литература, как известно, не знала устойчивой специализации, присущей литературной современности. У нас не было как таковых и писателей-фантастов — литераторы выступали в этом жанре весьма нерегулярно. Поэтому в авторских сборниках непроизвольно выделяются нефантастические произведения — их, как правило, больше в наследии писателя — фантастика же остается в тени. И конечно же, эти сборники не могут (да они и не ставят подобной цели) дать представления о своеобразной линии историко-литературного развития, объединяющей в едином целом русской фантастики творчество разных писателей.

А ведь именно ее продолжает столь популярная в наши дни научная фантастика. Именно здесь аналогия с «брошенным камнем», сделанная Одоевским, особенно уместна: ведь малозаметное на фоне других литературных явлений начало русской фантастики (преимущественно в слегка беллетризированной форме философских трактатов о будущем), казалось, никак не предвещало этого бурного расцвета, захватившего и область чисто развлекательной литературы.

Современная фантастика явно прибавила в «литературности» сравнительно с прежней утопией — разновидностью философского творчества. Но и в новой системе литературных ценностей XX века, где ей отведено заметное и вполне автономное место, фантастика сохраняет как генетическую, так и функциональную связь с утопией, объединяя тем самым ранее далеко отстоявшие друг от друга понятия: самого серьезного — философского и легкого — популярного чтения.

Но не нужно думать, что этот процесс начался только в XX веке. Русскую фантастику можно назвать прообразом современной и по части разнообразия литературных форм: во всяком случае, уже в XIX веке мы встречаем наряду с традиционной утопией и научно-популяризаторские произведения, и образцы космической фантастики. От журнального фельетона до философской аллегории — таков был ее жанровый диапазон. И если сейчас мы объясняем «феномен фантастики XX века» в основном внелитературными причинами (научно-технической революцией и т. п.), то это никак не отменяет его «подготовки» в недрах собственно литературы: так явление советской фантастики было подготовлено всем предшествующим развитием фантастики русской.

Но значение русской фантастической литературы, разумеется, не исчерпывается подобным ретроспективным подходом. Хотя с его помощью и проясняются тенденции, наметившиеся в прошлом, становится виднее соотношение между тем, что литературоведы называют магистралью литературного процесса (ее у нас определял реалистический роман) и линиями периферийными, пограничными с другими областями словесного творчества.

Русская фантастика обладает собственной и вполне определенной художественной ценностью, имеет свою, почти неизученную историю, тесно связанную с развитием реализма в русской литературе, и, быть может, в гораздо большей степени, чем мы это сейчас представляем.

Называл же крупнейший реалист XIX века Достоевский свой творческий метод фантастическим реализмом. Исследования последних лет позволяют конкретно связать его творчество с историей русской социальной фантастики. Так, Р.Г.Назиров убедительнейшим образом доказал, что эпилог «Преступления и наказания» (1866) несет в себе следы влияния утопии Одоевского «Город без имени» (1839). Заимствуя некоторые образы, темы Одоевского, Достоевский сохраняет и антибуржуазный пафос этого фантастического произведения, пророчествующего о крушении цивилизации, построенной на бесчеловечных принципах.

Приведем еще один пример. Знаменитая «фантастическая триада» из «Дневника писателя» Достоевского («Бобок» — 1876, «Кроткая» — 1876, «Сон смешного человека» — 1877) — это своего рода продольный разрез мировой жизни, напоминающий образ вселенной в древнерусской литературе (ад-земная жизнь-рай). А в литературной системе XIX века эта «триада» являлась своеобразной пространственной антитезой («Бобок» — мир подземный, «Кроткая» — мир земной, «Сон…» — космический) недописанной Одоевским трилогии. Ее первая часть «из эпохи Петра Великого», вторая «с сюжетом из нашего времени» (то есть 30-х годов XIX века), третья — утопия «4338 год» решали проблему общественного идеала в плане временном, в соответствии с исторической концепцией Шлегеля, Шеллинга и др. немецких философов-систематиков, согласно которой человечество проходит три этапа (тезис-антитезис-синтез) в своем развитии.[4]