Поссорившись из-за пустяка со своим кулаком, Матас был благополучно выгнан, не получив заработанных денег. А через неделю он уже жил в «батраках» у своего хорошего знакомого, надежного крестьянина, на хуторе в двадцати километрах от Ланкая, и мог потихоньку начать работу. Работа эта заключалась главным образом в восстановлений связей с людьми, которых он знал или о которых ему становилось известно.

Многие лучшие, верные люди погибли. Многие уехали или ушли на восток по длинным, вдоль и поперек простреленным дорогам. Многие испугались и опустили руки. Другие были готовы, но не знали, как начать борьбу. А были и такие, кто изменил Родине: одни из страха, другие просто сбросив маску, которой прикрывались до поры до времени.

В первые дни кровавого удара гитлеровского фашизма все смешалось и рухнуло: организация жизни, связь между людьми. Потом наступила тишина. Люди затаились и замолчали.

Работа, которую ощупью начал Матас, отыскивая людей и проверяя, какими они стали, пройдя через испытание, была как бы началом переклички: осторожной, подпольной, неслышной. Точно тихий голос Родины окликал человека темной ночью. И одни коротко откликались в ту же минуту: «Я здесь» — и вставали, готовые идти. Другие произносили красивые слова о верности и готовности, но не двигались с места. А третьи, зажимая уши, зарывались головой в подушки, прислушиваясь к шагам фашистского часового.

Неписаный список, хранившийся в голове Матаса, медленно, но неуклонно рос. Правда, пришлось из него вычеркнуть нескольких горластых шкурников и нескольких старательных, истовых работяг, оказавшихся такими же старательно-истовыми работягами для новых, фашистских хозяев. Но множество скромных, стоявших в тени людей без колебаний ответило: «Да, согласен!»…

За все время Матас только дважды побывал в Ланкае, решив больше ни в коем случае в городе не появляться и действовать через связных. Теперь можно было приступить ко второй части задания: понемногу выводить людей в лес, где орудовал маленький, но довольно злой отряд под командой русского сержанта-пограничника Гудкова, тяжело раненного в первый день войны и вылеченного литовскими крестьянами…

Вернувшись на хутор после суток пребывания в лесу, Матас увидел во дворе старую бабку, мать хозяина, которая, что-то бормоча и вздыхая, запрягала лошадь в сани.

— А где ж хозяин? — спросил Матас.

— Никуда хозяин не годится, — сварливо заговорила, точно заспорила с ним, старуха. — Весь горит хозяин…

Матас вошел в избу. Хозяин сидел, свесив голову, на лавке и держал в руке валенок. Одна нога у него была обута, другая босая.

Он посмотрел на Матаса мутными глазами, молча нагнулся и, подобрав портянку, стал старательно наматывать ее на босую ногу.

— Ты что, брат, заболел? — спросил Матас.

Хозяин всунул ногу в валенок и встал.

— Простыл… На воздухе легче будет, — отворачивая лицо, нехотя проговорил хозяин и двумя руками, точно большую тяжесть, снял с гвоздя полушубок.

— Нельзя тебе ехать, — сказал Матас, напряженно соображая, как же теперь быть.

— На воздухе… полегче… станет… — вяло начал хозяин и с шапкой в руке вышел во двор.

Матас вышел следом за ним. Старуха с укором и злобой посмотрела на здорового «батрака» и на своего пожилого, больного сына.

И хотя Матас знал, что его решение не ездить в город — решение правильное, он не мог не чувствовать стыда за то, что остается здесь, посылая вместо себя на опасное дело больного человека. «А что, если я поеду сам, в последний раз?» — подумал он, и сейчас же ему стало страшно и неуютно. «Так вот в чем дело! — сказал он себе. — Так, может быть, и решение не ездить кажется тебе таким правильным потому, что в глубине души тебе не хочется лишний раз подвергать себя опасности?..»

И, несмотря на сопротивление хозяина, несмотря на его искреннее намерение ехать, Матас не пустил его, сел в сани и поехал в город.

Глава седьмая

Еще вчера весело сверкавшие на солнце стеклянные сосульки сегодня свисали с крыш тусклой, неровной бахромой. После морозов подул сырой порывистый ветер, и наступила нежданная оттепель.

Взъерошенные крестьянские лошади у коновязи постоялого двора стояли, уныло горбясь, поворачиваясь задом к ветру.

Матас разнуздал и привязал свою лошадь на свободном месте, среди крестьянских саней, стряхнул с полушубка соломинки и неторопливо зашагал вдоль длинной улицы к рыночной площади.

Все вокруг было знакомое, но чужое, мертвое. Вот пустующая, забитая досками дачка, где до переезда в большой дом в Озерном переулке помещался детский сад…

В палисаднике около дома бывшего исполкома ветер гнул голые сиреневые кусты. На скамейке сидел фашистский солдат с винтовкой на коленях и, покачивая ногой, лениво дразнил худого щенка, с визгливым лаем старавшегося укусить его подбитый железом толстый сапог.

В окнах бывшего кабинета Матаса висели все те же желтые занавески.

Не оборачиваясь, он прошел по тротуару мимо, — тяжело обутый, исхудалый человек, с большими, уныло свисающими усами, в облезлой меховой шапке и заплатанном полушубке.

Каждая нитка его одежды, каждая мозоль на ладонях — все было подлинное, настоящее, батрацкое. Никакой обыск ничего бы не обнаружил, хоть рентгеном просвечивай. Только где-то в глубине сознания, в самом сокровенном тайнике, хранились восемнадцать драгоценных фамилий живых, верных людей и четыре адреса. И этот мысленный список был ему сейчас дороже собственной жизни…

К сапожной мастерской проще всего было пройти через рынок, но Матас благоразумно пошел кружным путем по тихим, почти безлюдным переулкам.

Последний переулок был совсем пуст, только какая-то парочка, смеясь и болтая, медленно шла навстречу.

Щеголеватый молодой человек с длинными бачками, притиснув к себе локоть девушки, так выворачивался, заглядывая ей в лицо, что шел как-то боком.

Девушка первой заметила Матаса, когда тот был уже в нескольких шагах. Она слегка отстранилась от своего кавалера и сделала надменное лицо. Кавалер, смеясь, оглянулся, и Матас успел заметить, как глаза на улыбающемся лице перестали смеяться и удивленно приоткрылись.

В ту же секунду они поравнялись, Матас прошел мимо, напряженно что-то припоминая, и вдруг вспомнил: парикмахер!.. Из той парикмахерской, что рядом с исполкомом. Вот кто!.. Нет, не следовало приезжать в город… И он еле удержался, чтобы не оглянуться. А оглянувшись, увидел бы, что парикмахер остановился и смотрит ему вслед.

— Ты что? Испугался его?

— Просто ужас до чего!.. — рассеянно усмехнулся парикмахер, видимо продолжая припоминать. — Странно!.. По-моему, это мой клиент.

— Поздравляю! Тебе, значит, приходится возиться с такими оборванцами? И вообще, о ком ты думаешь? О клиентах или обо мне?

Парикмахер встряхнулся, снова стиснул ей локоть и заглянул в лицо.

— О тебе. Днем и ночью… В особенности ночью!

— Ну и наглец же ты! — с восхищением сказала девушка и вяло шлепнула его ладонью по щеке.

Парикмахер торжествующе захохотал, и они пошли дальше, болтая и смеясь, но в голове его, помимо воли, потихоньку работала неотвязная мыслишка, точно цыпленок, готовый проклюнуться сквозь скорлупу яйца: лицо этого мужика и лицо какого-то вполне приличного клиента — что между ними общего?..

«Ошибка, — с досадой думал в то же время Матас, — конечно, ошибка этот мой приезд в город. Надо поскорее убираться отсюда…»

Проулок, где помещалась сапожная мастерская, состоял всего из четырех одноэтажных домишек. Два слева, два справа. Вывеску над входом — грубо намалеванный бугристый сапог — Матас увидел сразу же. Два окошка занавешены. На подоконнике третьего — куча старых ботинок и туфель. Четвертое окно заставлено горшками с геранью, среди которых торчит одинокий искривленный кактус.

Если кактус своим единственным кривым отростком повернут влево, в сторону входной двери, значит, можно входить, все спокойно. Если вправо — входить нельзя.