По дороге навстречу партизанскому обозу ехала бричка с «польским», лозой оплетённым кузовом. Человек, сидевший на бричке, узколицый, загорелый, был одет во всё новое: на нём была чёрная пилотка, надвинутая на низкий лоб, серая шинель нараспашку, а под ней мадьярский коричневый френч с огромными накладными карманами.

Чуть поотстав, с карабинами за спинами, лёгкой рысцой на карих крестьянских лошадках прыгали за бричкой двое верховых.

Лицо полицая совершенно чётко и определённо выражало одну, конкретную мысль, а именно: что сидит он, полицай, в личной бричке, что на нём чёрные суконные штаны с кантом и что позади него находятся двое подчинённых с карабинами.

Для выражения более сложных мыслей это лицо не было предназначено.

Дорога, круто повернув, вошла в выемку; справа и слева высились поросшие березнячком холмы.

Вот тут-то впереди полицай увидел человека, который стоял посреди дороги, широко расставив ноги, и дымил самокруткой.

Хозяин брички не очень испугался, скорее удивился, и на всякий случай достал из кобуры большой чёрный наган.

— Погляди наверх! — крикнул человек.

Взгляды полицаев заметались по сторонам, да и было от чего заметаться.

Справа, с гребня холма, смотрел на них ручной пулемёт. Слева же, меж берёзок, возник некто долговязый, белоголовый, со шмайссером, направленным от живота — для веерной стрельбы.

Ещё прежде всякой мысли чутьё подсказало полицаям, что о спасении и думать нечего. Молодой конвойный, худосочный парень с оттопыренной нижней губой, вяло приподнял руки. Второй же, тот, что был постарше, рванул из-за спины карабин.

Сухо разрезал воздух винтовочный выстрел. Голова конвойного дёрнулась, как мяч, и он сполз с коня. Песок под ним сразу потемнел.

Полицай бросил револьвер. А молодой конвойный поднял руки повыше.

На холме, позади брички, появился Андреев со снайперской винтовкой в руке. Все четверо не спеша стали приближаться к полицаю.

Лёвушкин первым вскочил в бричку, не глядя на полицая, провёл ладонями по чёрным кантованным галифе, поднял наган. Пальцем поманил к себе конвойного.

Когда конвойный, как загипнотизированный, подъехал к нему, Лёвушкин пальцем же указал, что следует слезать с лошади, и затем неторопливо снял с его спины карабин. Вся эта молчаливая и поэтому особенно страшная для полицейских процедура, несомненно, доставляла ему огромное наслаждение. Оттопыренная губа конвойного затряслась. Он упал на колени — как будто век учился падать, ноги сами легко подогнулись — и затараторил бестолково, его оттопыренная губа запрыгала, как на пружинке:

— Партизаны… граждане… товарищи… не своей волею… молод ещё… мамка велела… паёк… селёдку давали… пшеничный хлеб из немецкой пекарни… крупу… рисовую и пшено…

— Пшено? — переспросил Лёвушкин, и конвойный, взглянув в его светлые, затянутые какой-то странной хмельной дымкой глаза, замолчал. — Пшено — это да…

— Документы! — сказал Топорков.

Лёвушкин расстегнул у конвойного китель и, ловко обшарив внутренние карманы, взял аусвайс и фотокарточку дивчины с надписью на обороте, затем проделал ту же операцию с онемевшим полицаем, причём в руках разведчика оказался вместе с документами блестящий «дамский» пистолетик, похожий на игрушку. Лицо Лёвушкина отразило чувство полнейшего удовлетворения, и пистолетик легко скользнул в рукав и исчез, как будто его и не существовало.

Документы были переданы Топоркову.

— Щиплюк?! — удивлённо произнёс майор, глядя в удостоверение.

— Так точно, он! — подтвердил конвойный и подпрыгнул на коленях. — Он, он во всём виноват. Это ж зверь. Сегодня ночью Ивана — объездчика с семнадцатого кордона — в тюрьме застрелил. Дочку в Германию отписал. Его, его покарайте… я молодой ещё…

Топорков пристально смотрел на Щиплюка, словно бы силясь разгадать какую-то тайну, но никакой тайны не было. Перед Топорковым навытяжку с пустым от страха лицом стояло ничтожество. Как только появился спрос на подлость и предательство, судьба вознесла его, но сейчас, лишившись документов, оружия, брички и конвойных и оставшись лишь при чёрных штанах, Щиплюк стоял немо, не в силах решиться ни на жалостливые оправдания, ни на сопротивление, ни на бегство. Даже для того чтобы упасть на колени и залопотать, подобно конвойному, требовался маломальский артистический дар или хотя бы непосредственность; ничтожество не обладало и этим.

— Значит, Ивана — объездчика с семнадцатого кордона?.. — переспросил майор.

— Так точно, — сказал конвойный. — Зверь! Я и сам его забоялся. Готов хоть сейчас в партизаны. У вас хоть справедливость… Вы просто так человека не убьёте, а они… Гады!

— Слова твои — золото, — нежно сказал Лёвушкин и, взяв конвойного за воротник, поднял его с земли. — Вот только сам ты — дерьмо собачье!

— Лёвушкин! — Топорков отозвал разведчика в сторону. — Вы вот что… Вы молодую эту гниду отпустите. Так надо. Пускай доложит про обоз. Боюсь, немцы нас потеряли…

— А может, сначала переправимся по-спокойному? — неуверенно сказал Лёвушкин.

— Неизвестно, где они нас ищут, — возразил Топорков. — Могут на тот обоз наткнуться. Нет, пусть уж будут при нас. Исполняйте!

Два выстрела раздались за холмом, в березнячке, и сойки испуганно забились в ветвях.

Лёвушкин, неслышно, по-кошачьи ступая, вышел из-за берёзок и аккуратно сложил на землю две пары брюк — новые, окантованные и «бэу», заезженные на седле до блеска, два френча, две пилотки и две пары подбитых шипами, насмаленных немецких сапог с короткими голенищами.

— Ты что! — Лицо Топоркова пошло пятнами. — Я же приказал молодого отпустить.

— А я и отпустил, — сказал разведчик, моргая белёсыми ресницами и широко открыв невинные глаза. — Что он, голый не добежит, что ли?

6

И снова медленно вращались колёса. Проплывали пустые осенние леса.

Как будто ничего и не произошло. Но…

Впереди обоза на добром карем коньке ехал Лёвушкин, стиснув гладкие бока шипастыми крепкими подошвами немецких сапог.

Тарахтела лёгкая бричка с Андреевым и Топорковым, и ствол ручного пулемёта торчал из неё, напоминая о невозвратной эпохе тачанок.

Второй карий конёк брёл в паре с трофейным тяжеловозом.

И шагали по пыли кургузые, подбитые шипами немецкие сапоги, надетые Бертолетом взамен разбитых старых.

Ленивое осеннее солнце уже зависло над лесом, и длинные тени пересекали дорогу…

Топорков, сидя в бричке рядом с Андреевым, развернул карту.

— Пожалуй, к утру они нас и встретят, — сказал он. — Полицай молодой, должен бегать прытко.

— Уж постараются не упустить, — отозвался Андреев.

День одиннадцатый

САМЫЙ ТРУДНЫЙ ДЕНЬ

1

Упряжки были подогнаны одна к другой, а лошади подвязаны вожжами к задкам телег: не хватало погонщиков.

Лёвушкин, как всегда, был в дозоре. Он то устремлялся вперёд, то останавливался, замирал среди холодной тишины. Очевидно, чутьё подсказывало ему близость противника.

И Андреев, таёжный охотник, брёл с особой осторожностью, таясь, соснячком. Неприметный его дождевичок мелькал среди блёклой хвои. Солнце уже укатилось за лес, светились лишь высокие барашковые облака…

Коротко, с металлическим звоном, будто молотком дробно отбарабанили по наковальне, прозвучала очередь пулемёта с мотоциклетной коляски.

Обоз остановился. Дремавший Топорков сбросил с глаз тонкие, воскового оттенка веки, привстал и с усилием спрыгнул с брички. Беззвучно, как лист, опустилось на землю сухое тело. Подбежал вездесущий Лёвушкин:

— На развилке — разъезд: два мотоцикла… и собака.

— Собака?

— Овчарка. В коляске. Заметили меня, — видать, собака почуяла.

— Виллo, Лёвушкин, гоните обоз в лес, вдоль посадки! — крикнул майор и взял с телеги трофейный ручной пулемёт, оставленный мотоциклистами, подстрелившими Степана у Чернокоровичей.