На следующий день Никифорова вновь вызвали в отделение контрразведки, где проводилось дознание по его делу. В дверях кабинета встретил генерала сам Стоянов. Он был угрюм:

— Мне кажется, что вы действительно говорите правду. Царь такого же мнения. Извините за беспокойство. Вы свободны.

Никифоров понял: заступничество Лулчева возымело силу.

Возможно, сыграло роль и другое: всего год назад в Софии был казнен известнейший генерал, болгарский патриот Владимир Заимов — антифашист, активный борец против гитлеризма. И теперь при дворе понимали, что новый скандал, в котором окажутся замешанными высшие военные круги, еще больше подорвет престиж Болгарии в глазах союзников по оси. Дело с Никифоровым решили замять. Царь отстранил его от всех должностей, уволил в отставку и высочайше указал:

«Окончательно расследовать это дело после войны, когда станут известны все обстоятельства…»

На рассвете 22 ноября 1943 года осужденных на смерть привезли на стрельбище в Лозенец.

Утро было холодное. Хлестал дождь. Ветер гнал тяжелые тучи.

Привели в тоннель. В нем находился офицерский тир. Александр Пеев, Емил Попов и их товарищи выстроились плечом к плечу у черной, выщербленной пулями стены. Сцепили руки. Перед ними равнял винтовки строй солдат.

Александр Пеев запел:

Кто в грозной битве пал за свободу,
Не умирает…

Это была песня на слова Христо Ботева, великого болгарского поэта-революционера, погибшего в бою против турок.

Товарищи Пеева подхватили:

…по нем рыдают
Земля и небо, зверь и природа,
И люди песни о нем слагают!..

Гулкий залп оборвал песню.

Бывая в Софии, я всегда приходил на площадь Райко, в дом Никифора Никифорова. Старый генерал разливал по бокалам густое красное вино. И мы молча поднимали бокалы в память о его боевых товарищах.

Виктор Смирнов, Юрий Попков

ТРОЕ СУТОК РЯДОМ СО СМЕРТЬЮ

«ВОТ КАК ЭТО БЫВАЕТ…»

Обратной дороги нет (cборник) - im_009.png
н лежал, распластавшись, на плоском, иссеченном трещинами камне, уткнувшись лицом в изодранный рукав куртки.

Обманчивое ощущение тепла и покоя наполняло тело, и с каждой минутой блаженной, умиротворяющей дремоты ему становилось все легче и легче. Ушли куда-то назад, в прошлое, все недавние тревоги и мучения. Он знал, что именно так и замерзают люди — в последние мгновения, словно сжалившись над своими жертвами, природа дарит им несколько минут сладкого покоя, и эти минуты тихо и безболезненно переходят в последний, нескончаемый сон.

Он знал и все-таки не находил сил подняться, стряхнуть с себя тяжесть, придавившую его к камню.

«Так вот, значит, как это бывает». Ему показалось, будто он произнес слова вслух, и удивился силе и четкости своего голоса. На самом деле только чуть дрогнули его онемевшие от холода, опухшие и разбитые в кровь губы; даже если бы он вздумал закричать, крик раздался бы лишь в нем самом, так и оставшись одним душевным усилием, всплеском медленно затухающей жизни.

«Тик-так, тик-так…» — звук был слабым, как будто где-то вдали постукивал метроном.

Он помнил, что часы его давно остановились, разъеденные соленой водой.

«Тик-так, тик-так…»

Что это? Неужели он, приникнув к руке, слышит пульсацию крови в своих венах, равномерный, живой шелест уходящего из тела тепла? Все медленнее и медленнее: «Тик-так, тик-так».

Он чуть приподнял голову и открыл глаза: со шлемофона стекали капли и одна за другой падали у каменного холодного изголовья: «Тик-так, тик-так…»

Все пространство вокруг было заполнено белесой туманной мутью, состоявшей из смеси снега и дождя.

Он дотянулся до кобуры и заставил пальцы сжаться, ухватить рукоятку пистолета. Оттянул затвор — темный зев казенника был пуст. Тогда, вспомнив, он пошарил за пазухой, нашел в заветном кармашке куртки последний патрон и, ухватив его, как клешней, одеревеневшими пальцами, вложил в ствол.

Все вокруг было тихо, только по-прежнему — «тик-так, тик-так» — вода скатывалась со шлемофона, отсчитывая последние секунды жизни.

Память словно волшебный фонарь-проектор: кто-то вставляет одну за другой четкие картинки. Он разглядывает их с вниманием и равнодушием постороннего человека — ну какое отношение имеет к нему этот переливающийся всеми красками радости, надежды и ожидания мир! — и вдруг узнает себя, Ивана Соболева, свои мечты, своих друзей, Лиду.

Мальчишка рос на берегу теплого моря. Ловил крабов, деловито мельтешивших меж камнями, искал округлые, отшлифованные камешки с выточенной волной дырочкой, — «куриный бог», как говорили, приносил счастье.

Собственно говоря, «куриный бог» — а таких амулетов у него накопилось столько, что вся его будущая жизнь смотрелась словно в позолоте, — был мальчишке вовсе ни к чему. Он и без того был счастлив, переполнен морем, пропитан солью и солнцем и не представлял, как это люди могут жить в иных местах, где мало тепла, где не слышно шума прибоя, где не видны у самого горизонта белоснежные корабли. Конечно же, он, как и сотни его сверстников, мечтал стать моряком, военным моряком. Дорога в школу шла вдоль берега, и каждый раз, засмотревшись на маневр корабля, Иван опаздывал на уроки, если не выручала Лида, соседская девчонка.

— Ваня! — строго кричала она со скалы, как со сторожевого поста. — Звонок был, Вань! Да ну что ты, торпедного катера не видел, что ли?

Иван подчинялся ей беспрекословно. Были, видимо, на то причини.

Все переменилось в сентябрьский день, когда они сидели у берега моря, слушая грохот волн.

— Я решил: буду летчиком, — твердо сказал Иван. — Понимаешь, море все-таки изучено. А небо — нет. Посмотри, — он показал на вспененный горизонт. Ветер гнал крупную, тяжелую волну, штормило, но далеко-далеко, на фоне серых облаков упрямо полз вперед одинокий кораблик. — Видишь, даже сейчас море живет. А небо пустое. И потом — в небе труднее. В небе человек один, ну, в крайнем случае, несколько, а корабль — это целый город. А потом — сейчас в авиации целый переворот, реактивная техника появилась. Скоро человек переступит звуковой барьер…

Он говорил долго и запальчиво. За шестнадцать лет их знакомства — вот уж, что называется, дружба с пеленок! — Лида впервые услышала такую длинную речь.

— Значит, ты уедешь в летное, уедешь далеко, — сказала она, погруженная в свои невеселые мысли.

— Ну и что же? — возразил он. — Я же не навсегда уеду.

Она еще не могла так сразу простить ему эту маленькую измену их общей мечте. Будущая женщина, она уже превыше всего ценила в нем постоянство.

— Я вернусь, — повторил шестнадцатилетний упрямец и добавил, потупив глаза: — Вернусь, и мы будем вместе, вот что… Веришь или нет? — И, не дождавшись ответа, сказал: — Не веришь, ну смотри!

И он, торопливо раздевшись, бросился в гремящее сентябрьское море, желая доказать ей, что нет в мире ничего, что было бы ему не по силам.

Первый пенистый вал перевернул Ивана и швырнул о камни; не успев ощутить боли от ушибов, он снова, скрестив перед собой руки, торпедой полетел под волну и через минуту был уже вдали от берега. Качаясь на пологих спинах волн, он махал ей рукой: «Вот видишь, все в порядке, удалось!»

И он стал летчиком. А она — женой летчика. Жили они при аэродроме в маленьком поселке, приютившемся на пологом склоне голой тундровой сопки, в нескольких тысячах километров от родного дома, от теплого моря. Пришлось привыкать к полярным ночам, к поздним рассветам и ранним сумеркам, к яростному осеннему ветру, обжигающему щеки, к метелям, которые в этих краях способны были бушевать без передышки по нескольку суток, заваливая сугробами окна маленьких бревенчатых коттеджей.