Маленький Лев Руах оперся о передний край «замка», где он мастерил пращу из шкуры рогатой рыбы. У него в мешке лежало более тридцати камней, собранных им за последние двадцать дней. Рядом с ним что-то быстро говорила Эстер Родригес, непрерывно показывая длинные белые зубы. Она заняла место Тани, у которой до отплытия «Хаджи» Лев Руах находился под каблуком. Таня была очень привлекательной и к тому же миниатюрной женщиной, но она, как оказалось, была не в состоянии удержать себя от того, чтобы не воспитывать близких ей мужчин. Лев узнал, что она в свое время «перевоспитала» отца, дядю, двух братьев и двух мужей. Она попыталась то же самое сделать и с ним, причем делала это достаточно громко для того, чтобы ее добродетельные советы слышали и другие находящиеся по соседству мужчины. В тот день, когда «Хаджи» отправлялся в плавание, Лев прыгнул на борт, обернулся и сказал:

— Прощай, Таня! Больше я не в состоянии выносить самый большой рот Бронкса. Поэтому поищи себе кого-нибудь другого — получше меня.

Таня задохнулась от неожиданности, побледнела, а затем стала кричать на Льва. Она продолжала кричать довольно долго, судя по жестикуляции, даже после того, как «Хаджи» вышел из зоны слышимости. Все смеялись и поздравляли Руаха, но тот только печально улыбался. Через две недели в местности, населенной преимущественно древними ливийцами, он повстречался с Эстер, испанской еврейкой пятнадцатого столетия.

— Почему бы вам не попробовать удачи с женщиной другой национальности? — как-то поинтересовался Фригейт.

— Я уже пробовал. Но рано или поздно случается крупная ссора, и они выходят из себя и называют меня «грязным жидом», а это я еще как-то могу стерпеть только от женщин-евреек.

— Послушайте, дружище, — рассмеялся американец и развел руками. — Но вдоль этой Реки есть миллиарды не-евреек, которые и понятия не имеют о евреях, так как в их времена тех просто не существовало. У этих женщин не может быть никаких предрассудков относительно вашей национальности. Что если вам попробовать с одной из них?

— Я привык выбирать зло, с которым знаком.

— Вы имеете в виду, что уже привыкли к этому? — спросил Фригейт.

Бартон иногда задумывался, почему Руах поплыл с ними. Он больше никогда не упоминал «Еврея, Цыгана и Эль-Ислама», хотя частенько спрашивал Бартона о других сторонах его прошлого. Он был достаточно дружелюбен, но казалось, что все-таки что-то скрывает. Хоть Руах и был малого роста, он хорошо зарекомендовал себя в бою и не имел цены, обучая Бартона дзюдо, карате и самбо. Отпечаток печали, который всегда лежал на его лице, подобно пуританскому ореолу, даже когда он смеялся или занимался любовью, по словам Тани имел корни в душевных травмах, нанесенных ему на Земле. Таня как-то сказала, что он уже и родился печальным, унаследовав гены печали с тех времен, когда его предки сидели под ивами у вод вавилонских.

Монат был другим образцом грусти, хотя иногда он мог полностью отогнать ее от себя. Таукитянин все еще искал своих соплеменников, кого-нибудь из тридцати женщин и мужчин, разорванных на куски толпой линчевателей. Он понимал, что шансов у него немного. Тридцать среди примерно 30 или 35 миллиардов людей, разбросанных по берегам невообразимо длинной Реки. Вероятность встретить когда-нибудь хотя бы одного была практически равна нулю. Но надежда все же оставалась.

Алиса, как правило, сидела на носу судна. Она принималась разглядывать людей на берегу, как только лодка приближалась к нему настолько близко, что можно было различить отдельные лица. Она искала своего мужа, Реджинальда, а также троих сыновей, отца, мать, братьев и сестер — любое дорогое ей лицо. Подразумевалось, что она тотчас же покинет лодку, как только встретит кого-нибудь. Бартон ничего не говорил по этому поводу — он ощущал боль в груди при одной только мысли об этом. Он хотел, чтобы она ушла, и одновременно не желал этого. С глаз долой — из сердца вон. Это было неизбежно. У него было к ней такое же чувство, как некогда к персиянке. Он боялся потерять эту женщину, помня о той вечной земной пытке.

Однако он ни разу даже словом не обмолвился о своих чувствах. Он заговаривал с ней, давая понять, что находит забавным, если она не отвечает на его вопросы. В конце концов он добился, что она начала довольно непринужденно разговаривать с ним, но только не наедине. Едва они оставались одни, она еще больше замыкалась.

С той первой ночи она никогда не пользовалась жвачкой. Он попробовал ее в третий раз, а затем весь свой запас обменял на более нужные предметы обихода. В последний раз, когда он жевал резинку, он надеялся на необычайно упоительное совокупление с Вильфредой. Однако он внезапно перенесся на Землю, в то время, когда заболел в экспедиции к озеру Танганьика страшной тропической болезнью, едва не стоившей ему жизни. Кроме того, в этом кошмаре был Спеке, и он убил его. На самом деле Спеке погиб во время «несчастного случая» на охоте, хотя все считали, что это самоубийство. Но никто не высказывал этого вслух. Спеке, терзаемый угрызениями совести за то, что предал Бартона, застрелился сам. Но в кошмаре он задушил Спеке, когда тот наклонился к нему, чтобы спросить, как Бартон себя чувствует. Затем, ближе к концу кошмара, он целовал Спеке в мертвые губы.

14

Да, он понимал, что любил Спеке, но в то же время и ненавидел, причем ненавидел совершенно заслуженно. Но это понимание было мимолетным и редким и поэтому не оказывало на него большого воздействия. Во время же кошмара он понял, что глубоко под ненавистью в нем таится любовь к Спеке. Проснулся он от того, что Вильфреда трясла его за руку, спрашивая, что с ним. Раньше, на Земле, Вильфреда любила курить опиум или употребляла его растворенным в пиве, но здесь, после первой же пробы резинки, она отказалась от наркотиков. Ее ужас проистекал от того, что она снова стала свидетельницей смерти от туберкулеза своей младшей сестренки и в это же самое время вновь испытала все, что было связано с тем моментом, когда она впервые продала свое тело.

— Это довольно странное психоделическое средство, — сказал Руах Бартону. Он объяснил, что значит это слово. Дискуссия об этом шла уже давно. — Похоже на то, что оно воскрешает в памяти происшествия, во время которых были нанесены душевные травмы, смешивая их с действительностью и добавляя в эту смесь определенные символы. Но не всегда. Иногда это стимулирует сладострастие. Иногда, как говорят, оно увлекает индивидуума в красивое путешествие. Но мне кажется, что этой жвачкой нас снабжают, исходя из терапевтических соображений. Говоря другими словами, для самоочищения. И нам еще необходимо выяснить, как правильно пользоваться ею.

— Почему же вы тогда не так часто жуете ее? — поинтересовался Фригейт.

— По той же причине, по какой и многие люди отказываются пройти курс психотерапии или же бросают лечение, не доведя до конца. Я боюсь.

— Я тоже, — кивнул Фригейт. — Но когда-нибудь, когда мы остановимся надолго, я буду жевать ее каждый вечер. Даже если кошмары набросятся на меня. Разумеется, сейчас об этом легко говорить.

Питер Джайрус Фригейт родился всего лишь через двадцать восемь лет после смерти Бартона, но их миры очень сильно отличались друг от друга. На многие вещи они смотрели совершенно по-разному. Они могли бы яростно спорить друг с другом, если только Фригейт вообще мог с кем-нибудь яростно спорить! Не по поводу дисциплины в группе или вождения лодки. А по многим другим вопросам, касающимся взглядов на мир… И все же во многом Фригейт был похож на Бартона. И возможно, именно вследствие этого, он был так очарован им, еще на Земле. Фригейту в 1936 году попалась в руки книжонка в мятой обложке некоего Феракса Дауни, озаглавленная «Бартон — искатель приключений тысячи и одной ночи». На обложке была фотография Бартона в возрасте пятидесяти лет. Свирепое лицо, высокий лоб, выступающие надбровья, густые брови, прямой грубый нос, крупный шрам на лице, толстые «чувственные» губы, густые, свисающие вниз усы, пышная раздвоенная борода, а также черты, присущие только Бартону, какая-то особенная задумчивость и агрессивность — все это послужило причиной того, что он купил эту книгу.