Так как об этой страсбургской революции много говорят и мало ее понимают, я хочу в десяти словах, – замечает Слокенбергий, – дать миру ее объяснение и тем закончить мою повесть.

Всякий слышал о великой системе Всемирной Монархии, написанной по распоряжению мосье Кольбера и врученной Людовику XIV в 1664 году.

Известно также, что одной из составных частей этой всеобъемлющей системы был захват Страсбурга, благоприятствовавший вторжению в любое время в Швабию с целью нарушать спокойствие Германии, – и что в результате этого плана Страсбург, к сожалению, попал-таки в руки французов[201].

Немногие способны вскрыть истинные пружины как этой, так и других подобных ей революций. – Простой народ ищет их слишком высоко – государственные люди слишком низко – истина (на этот раз) лежит посредине.

– К каким роковым последствиям приводит народная гордость свободного города! – восклицает один историк. – Страсбуржцы считали умалением своей свободы допускать к себе имперский гарнизон – вот они и попались в лапы французов.

– Судьба страсбуржцев, – говорит другой, – хороший урок бережливости всем свободным народам, – Они растратили свои будущие доходы – вынуждены были обложить себя тяжелыми налогами, истощили свои силы и в заключение настолько ослабели, что были не в состоянии держать свои ворота на запоре, – французам стоило только толкнуть, и они распахнулись.

– Увы! увы! – восклицает Слокенбергий, – не французы, а любопытство распахнуло ворота Страсбурга. – Французы же, которые всегда держатся начеку, увидя, что все страсбуржцы от мала до велика, мужчины, женщины и дети, выступили из города вслед за носом чужеземца, – последовали (каждый за собственным носом) и вступили в город.

Торговля и промышленность после этого стали замирать и мало-помалу пришли в полный упадок – но вовсе не по той причине, на которую указывают коммерческие головы: это обусловлено было единственно тем, что носы постоянно вертелись в головах у страсбуржцев и не давали им заниматься своим делом.

– Увы! увы! – с сокрушением восклицает Слокенбергий, – это не первая – и, боюсь, не последняя крепость, взятая – – или потерянная – носами.

Конец повести Слокенбергия

Глава I

При такой обширной эрудиции в области Носов, постоянно вертевшейся в голове у моего отца, – при таком множестве семейных предрассудков – с десятью декадами этаких повестей в придачу – как можно было с такой повышенной – – настоящий ли у него был нос? – – чтобы человек с такой повышенной чувствительностью, как мой отец, способен был перенести этот удар на кухне – или даже в комнатах наверху – в иной, позе, чем та, что была мной описана?

– Попробуйте раз десять броситься на кровать – только сначала непременно поставьте рядом на стуле зеркало. – – Какой же все-таки нос был у чужеземца: настоящий или поддельный?

Сказать вам это заранее, мадам, значит испортить одну из лучших повестей в христианском мире, – я имею в виду десятую повесть десятой декады, которая идет сейчас же вслед за только что рассказанной.

Повесть эту, – ликующе восклицает Слокенбергий, – я приберег в качестве заключительной для всего моего произведения, отчетливо сознавая, что когда я ее расскажу, а мой читатель прочитает ее до конца, – то обоим останется только закрыть книгу; ибо, – продолжает Слокенбергий, – я не знаю ни одной повести, которая могла бы кому-нибудь прийтись по вкусу после нее.

– Вот это повесть так повесть!

Она начинается с первого свидания в лионской гостинице, когда Фернандес оставил учтивого чужеземца вдвоем со своей сестрой в комнате Юлии, и озаглавлена:

Затруднения
Диего и Юлии

О небо! Какое странное ты существо, Слокенбергий! Что за причудливую картину извилин женского сердца развернул ты перед нами! Ну как все это перевести, а между тем, если приведенный образец повестей Слокенбергия и тонкой его морали понравится публике, – перевести пару томов придется. – Только как их перевести на наш почтенный язык, ума не приложу. – В некоторых местах надо, кажется, обладать шестым чувством, чтобы достойно справиться с этой задачей. – – Что, например, может он разуметь под мерцающей зрачковостью медленного, тихого, бесцветного разговора на пять тонов ниже естественного голоса – то есть, как вы сами можете судить, мадам, лишь чуточку погромче шепота? Произнеся эти слова, я ощутил что-то похожее на трепетание струн в области сердца. – Мозг на него не откликнулся. – Ведь мозг и сердце часто не в ладу между собой – у меня же было такое чувство, как будто я понимаю. – Мыслей у меня не было. – Не могло же, однако, движение возникнуть без причины. – Я в недоумении. Ничего не могу разобрать, разве только, с позволения ваших милостей, голос, будучи в этом случае чуть погромче шепота, принуждает глаза не только приблизиться друг к другу на расстояние шести дюймов – но и смотреть в зрачки – ну разве это не опасно? – Избежать этого, однако, нельзя – ведь если смотреть вверх, в потолок, в таком случае два подбородка неизбежно встретятся – а если смотреть вниз, в подол друг другу, лбы придут в непосредственное соприкосновение, которое сразу положит конец беседе – я подразумеваю чувствительной ее части. – – Остальное же, мадам, не стоит того, чтобы ради него нагибаться.

Глава II

Мой отец пролежал, вытянувшись поперек кровати, без малейшего движения, как если бы ею свалила рука смерти, добрых полтора часа, и лишь по прошествии этого времени начал постукивать по полу носком ноги, свесившейся с кровати; сердце у дяди Тоби стало легче от этого на целый фунт. – Через несколько мгновений его левая рука, сгибы пальцев которой все это время опирались на ручку ночного горшка, пришла в чувство – он задвинул горшок поглубже под кровать – поднял руку, сунул ее за пазуху – и издал звук гм! Мой добрый дядя Тоби с бесконечным удовольствием ответил тем же; он охотно провел бы через пробитую брешь несколько утешительных слов, но, не будучи, как я уже сказал, человеком речистым и опасаясь, кроме того, как бы не брякнуть чего-нибудь такого, что могло бы ухудшить и без того плохое положение, не проронил ни слова и только кротко оперся подбородком на рукоятку своего костыля.

Оттого ли, что укороченное под давлением костыля лицо дяди Тоби приняло более приятную овальную форму, – или же человеколюбивое дядино сердце, когда он увидел, что брат начинает выплывать из пучины своих несчастий, дало импульс к сокращению его лицевых мускулов – и таким образом давление на подбородок лишь усилило выражение благожелательности – решать не будем, – а только отец, повернув глаза, так потрясен был сиянием доброты на дядином лице, что все тяжелые тучи его горя мгновенно рассеялись.

Он прервал молчание такими словами: