— Девочка страдает из-за собственной глупости, — резко сказала Докки. — С таким же успехом она могла увлечься кем угодно из-за красивой формы и ореола героя.
— Она влюблена именно в Палевского!
— И без всякого повода с его стороны, насколько я могу судить. Не заметила, чтобы генерал проявлял к ней даже подобие интереса.
— Между прочим, он был очень рад знакомству с ней! Он сказал, что заметил ее еще на площади, когда ему бросили ленты. Неужели это ни о чем не говорит?
— Ни о чем, кроме того, что у генерала острое зрение и хорошая память.
— Может быть, он бы начал ухаживать за ней, если бы не ты! Алекса считает…
Докки встала, не намереваясь более выслушивать все эти вздорные и оскорбительные заявления кузины.
— Лучше посоветуй Ирине флиртовать с такими же молодыми и пустоголовыми, как она сама, офицерами, а не вздыхать о тех, кто ей явно не по плечу. И как бы тебе потом не перессориться со своими новыми подружками из-за кавалеров, которых не смогут поделить ваши дочери.
Не глядя на обескураженную ее словами Мари, Докки вышла из комнаты, не представляя, где ей отыскать убежище от раздраженных родственниц и собственных мыслей, что начинали сводить ее с ума.
«О, Господи, за что мне это все? — думала она. — Жила себе тихо, мирно, а затем вдруг вздумала сделать доброе дело кузине и в кои-то веки попутешествовать…»
Вечером ее родственницы отправились в гости к Жадовым. Докки сослалась на головную боль, осталась дома и села за письмо Ольге Ивлевой.
«Вильна, 28 мая 1812 года.
Cherie Ольга, уж две недели я нахожусь в Вильне (надеюсь, Вы получили мою записочку, что я отправила Вам по приезде в сие славное место). Погода все это время стояла чудесная, город и окрестности необычайно живописны — просто рай для путешествующих, но, должна признать, здесь было бы куда приятнее находиться, если бы не ряд обстоятельств, действующих на меня весьма угнетающе…»
Далее она подробно описала и неожиданный приезд Алексы и Вольдемара в Вильну, и дружбу ее кузины и невестки с мадам Жадовой, « …Вам известной, потому не буду распространяться о ее характере, интересах и привычках …».
Сообщив, что в Вильне находится князь Рогозин и еще кое-кто из их общих знакомых по Петербургу, Докки намекнула, что статус вдовы здесь расценивается порой весьма однозначно, что доставляет некоторые неудобства, и добавила:
«Вы поступили правильно, cherie amie, не поехав в Литву и тем избавив себя от несколько двусмысленного положения. Увы, в Вильне, как и в Петербурге сплетни расходятся с одинаковой быстротой. Если к этому прибавить разговоры о скорой войне и о том, что Бонапарте стягивает огромные войска у нашей границы, то находиться сейчас в столице куда спокойнее и безопаснее.
Сама я надеюсь на днях благополучно оставить Вильну, а с ней и своих родственниц, как и Вольдемара, сожалея лишь об обществе нашей милой Катрин. Следующее письмо напишу уже из Залужного, куда стремлюсь всей душой. Передавайте огромный привет от меня Вашей милой бабушке Софье Николаевне. Также можете сообщить ей, что здесь я познакомилась-таки с графом Палевским, и он не произвел на меня обещанного княгиней впечатления. Напротив, показался весьма самодовольным, избалованным и дерзким господином, по сравнению с которым князь Рогозин — образец добродетели и скромности.
Докки долго смотрела на приписку о Палевском, но оставила ее, будучи уверенной, что слухи о ее знакомстве и танце с этим генералом вскорости дойдут до Петербурга, и если она не упомянет о нем в письме, это будет расценено Думской как весьма подозрительный факт.
Запечатав письмо, она вернулась мыслями к разговору с Мари. После их ссоры кузина бросилась вслед за Докки, просила прощения, оправдывая свои неосторожные слова переживаниями за судьбу дочери, как и за судьбу и репутацию «cherie cousine». Конечно, они помирились, но для Докки стало очевидным, что теперь между ними могут быть лишь родственно-приятельские отношения, не более того. Их дружба не выдержала первого же испытания, проверяющего степень привязанности и доверия друг к другу.
«Мари подозревает меня в худшем, я же отныне никогда не смогу быть с ней откровенной, — удрученно думала она. — Но неужели я действительно выгляжу дурной и безнравственной, расчетливо завлекающей мужчин?..»
Докки перебрала в памяти всех своих — не столь многочисленных, как ей приписывали, поклонников, внимание которых, как ей казалось, она никогда не стремилась привлечь: не носила вызывающих декольте, не делала многозначительных намеков, относилась равнодушно к комплиментам и флирту. Но подобная сдержанность, судя по всему, напротив, воодушевляла и раззадоривала некоторых мужчин, ставивших своей целью растопить окружающий ее лед, о чем ей и поведал Палевский во время приснопамятного разговора на Бекешиной горе.
«И как мне теперь себя вести, если любой мой поступок все равно осуждается?» — Докки вспомнила слова Афанасьича о зависти к ее положению и деньгам, хотя ей было трудно понять, как можно завидовать ее одиночеству, жизни, сломанной ужасным замужеством. Впрочем, со стороны могло показаться, что она только выиграла, сделавшись сначала женой барона, а через несколько месяцев после свадьбы оставшись богатой вдовой. О подробностях этой истории в свете никто не знал. Докки и ее родственники — каждый по своим причинам — о том не распространялись.
Из-за отсутствия средств родители не вывозили Докки в свет и в девятнадцать лет выдали ее замуж за генерала Айслихта — бездетного вдовца, старше нее на тридцать с лишним лет, который не только хотел обрести молодую жену и обзавестись наследником, но и желал породниться с пусть небогатой, но русской дворянской фамилией. Докки, как могла, сопротивлялась этому браку, но мать силой и угрозами принудила ее подчиниться требованиям семьи.
После свадьбы Докки оказалась в полной зависимости от человека, которого не любила, не уважала и который был неприятен ей до отвращения. Барона же не смущала ни огромная разница в возрасте, ни то, что она стала его женой против своей воли. Он считал, что, женившись, облагодетельствовал ее, и не уставал это повторять все то время, что они прожили вместе. Для Докки дом мужа оказался тюрьмой, где все было заведено на военный манер — от времени подъема до расписания домашних и светских обязанностей. Ей приходилось сверять с бароном каждый свой шаг, отчитываться за каждую мелочь и выслушивать назидательные речи, нередко сопровождаемые пощечинами. Помимо того, ей запрещалось читать книги, обзаводиться подругами, высказывать свое мнение и иметь его. Но все это выглядело не так страшно по сравнению с тем, что она испытывала, когда муж приходил в ее спальню.
Наивная девушка до свадьбы не подозревала, в чем заключаются супружеские обязанности, а ее мать не сочла нужным хотя бы намекнуть, что ожидает Докки в брачной постели. Шок и страх, боль и омерзение, пережитые в первую же ночь, стали ее постоянными кошмарами, и каждая близость с мужем превращалась в невыносимую муку. Она с ужасом представляла свое дальнейшее существование и пребывала в бесконечном отчаянии, когда барона командировали в действующую армию, откуда он уже не вернулся.
Докки не сразу смогла оценить и осознать свободу и независимость, вдруг обретенную благодаря внезапному вдовству и унаследованному состоянию покойного мужа. Она возвращалась к жизни постепенно и только спустя какое-то время смогла находить в ней определенные удовольствия, но пережитые за время замужества страдания все эти годы продолжали сказываться на ее отношении к мужчинам, с которыми она не могла и не хотела иметь большее, нежели обычное светское знакомство.
Поэтому сплетни, которые с такой охотой распространяла о ней Жадова, представлялись Докки особенно несправедливыми и незаслуженными. Но она не могла ни опровергнуть, ни остановить слухи, которые сейчас расходились по Вильне, а вскоре должны были достичь и Петербурга, где скучающие кумушки с жадностью станут обсуждать поведение Ледяной Баронессы в Литве, мгновенно позабыв о ее многолетнем праведном образе жизни, вызывавшем всегда их же удивление.