Шайка негодяев, подстрекаемая маленьким пронырой с лицом хорька, эмиссаром барона Трипо, ринулась прямо в мастерские господина Гарди. Обезумев от жажды разрушения, эти люди безжалостно разбивали самые дорогие машины, самые сложные станки, уничтожали начатые работы, и вскоре дикое соревнование варваров, опьяневших от разрушения, превратило эти мастерские, некогда образец порядка и экономии, в развалины; дворы были усеяны всевозможными предметами, которые под адские крики и зловещие взрывы хохота выкидывали из окон. Торговые книги господина Гарди, промышленные архивы, необходимые всякому коммерсанту, были брошены по ветру и изорваны; их топтал ногами сатанинский хоровод, объединивший все, что было самого грязного в этом сброде; мужчины и женщины, мерзкие, кошмарные, в лохмотьях, взявшись за руки, кружились, испуская ужасные возгласы.

Странный и грустный контраст! Среди всего этого адского гама и сцен ужасного разрушения, в комнате отца маршала Симона происходила другого рода сцена, полная величественного и мрачного спокойствия. Несколько преданных рабочих охраняли дверь. Старый рабочий лежал на кровати, с повязкой на голове, из-под которой выбивались окровавленные седые волосы. Лицо его было мертвенно бледно, дыхание затруднено, а глаза смотрели остановившимся взглядом. Маршал Симон, стоя у изголовья склонившись над отцом, с отчаянием ловил малейшие проявления сознания у умирающего, за ослабевающим пульсом которого следил врач. Роза и Бланш, приехавшие с Дагобером, преклонили колени около кровати, молитвенно сложив руки и заливаясь слезами. В стороне, скрытый в полумраке комнаты, так как приближалась ночь, скрестив на груди руки, стоял Дагобер с выражением мучительной боли на лице. В комнате царила глубокая, торжественная тишина, прерываемая только тяжелым дыханием раненого и заглушаемая рыданиями внучек. Глаза маршала были сухи и горели мрачным огнем… Он отводил взор от отца, только чтобы взглядом спросить врача.

Странные, роковые бывают случайности… Этот врач… был доктор Балейнье. Его больница находилась ближе всего к заставе, к фабрике господина Гарди, и так как он был известен в округе, к нему и побежали за помощью.

Вдруг доктор сделал движение: маршал Симон, не сводивший с него глаз, воскликнул:

— Есть надежда?

— По крайней мере, господин герцог, пульс усиливается.

— Он спасен! — проговорил маршал.

— Не питайте ложных надежд, господин герцог, — серьезно возразил доктор. — Пульс усилился благодаря сильным средствам, которые я пустил в ход… но я не отвечаю за исход кризиса…

— Отец мой… отец!.. Ты меня слышишь? — спросил маршал, видя, что старик сделал легкое движение головой и слабо попытался поднять веки.

Действительно, старик открыл глаза… и в них сиял ум.

— Батюшка!.. ты жив… ты меня узнаешь?.. — вырвалось у маршала, опьяневшего от радостной надежды.

— Ты здесь… Пьер?.. — слабым голосом проговорил старик. — Руку… дай…

И он сделал легкое движение.

— Вот она, батюшка! — проговорил маршал, сжимая в своих руках руку старика.

Затем, невольно уступив порыву восторга, он бросился к отцу и, покрывая его руки, лицо и волосы поцелуями, воскликнул:

— Жив… Боже!.. жив… спасен!

В это время до ушей умирающего донеслись крики борьбы, начавшейся между бродягами, с одной стороны, и волками вместе с пожирателями, с другой.

— Шум… какой… шум! — оказал раненый. — Разве еще дерутся?

— Стихает, кажется, — сказал маршал, желая успокоить отца.

— Пьер… — слабым и прерывистым голосом проговорил последний. — Не надолго… меня… хватит…

— Батюшка!

— Подожди… сынок… дай мне сказать тебе… только бы… успеть… сказать все…

Доктор Балейнье чинно заметил старому рабочему:

— Небо, может быть, совершит чудо… Выкажите себя достойным этого, и пусть священник…

— Священник?.. Нет, спасибо… у меня есть сын, — сказал старик. — На его руках я отдам душу, которая всегда была честной и прямой…

— Ты… умереть!.. — воскликнул маршал. — О нет… нет…

— Пьер! — начал старик сперва довольно твердым голосом, но потом все слабее и слабее. — Ты сейчас… просил… совета… очень важного… Мне кажется… желание… указать тебе… на твой долг… меня и вернуло к жизни… Я умер бы… глубоко… несчастным… если бы… знал… что ты… пошел по недостойному… пути… И слушай… сын… мой честный сын… в эту страшную минуту… твой отец… не может ошибаться… ты должен… исполнить долг свой… иначе ты… поступишь… нечестно… и не исполнишь… последней… воли отца… Ты… не… колеблясь… должен…

Последние слова были почти непонятны, старик совсем ослабел. Единственно, что мог разобрать маршал, это были слова:

— Наполеон II… Клятва… бесчестие… сын мой... Затем несколько судорожных движений губами, и все было кончено.

В ту минуту, когда старик испустил последнее дыхание, наступила ночь, и снаружи раздались страшные крики:

— Горим!.. Горим!

Огонь появился в одном из отделений фабрики, наполненном легко воспламеняющимся материалом. Туда перед этим прокрался человек с лицом хорька. В то же время послышался барабанный бой, извещавший о прибытии воинской части из предместья.

Несмотря на все усилия, вот уже больше часа, как огонь пожирал фабрику.

Ночь светла и холодна. Порывисто дул сильный северный ветер.

Какой-то человек медленно приближался к фабрике по полю, складки местности еще скрывали от него пожар. Это господин Гарди. Он думал, что ходьба успокоит его лихорадку… ледяную лихорадку, похожую на озноб умирающего, и решил вернуться из Парижа пешком. Его не обманули: обожаемая возлюбленная, благородная женщина, которая одна только могла утешить его в горьком разочаровании, покинула Францию.

Сомнений больше не было: Маргарита уехала по воле матери в Америку. В искупление ее вины, мать потребовала от нее, чтобы она не оставила ни слова прощания тому, ради кого она пожертвовала супружеским долгом. Маргарита повиновалась…

Она, впрочем, не раз говорила ему сама:

— Между матерью и вами я не буду колебаться в выборе!

Так она и сделала… Надежды больше не оставалось… никакой надежды… Не океан разделяет их — это не препятствие, а слепое повиновение матери, которому она никогда не изменит… Все… все кончено!

Так… У него нет больше надежды на это сердце, которое служило ему последним прибежищем… Из его жизни вырваны самые живые корни… вырваны, разбиты, одним ударом, в один день, почти все сразу…

Что же остается тебе, бедная Мимоза, как звала тебя твоя нежная мать? Чем ты утешишься, утратив последнюю любовь… дружбу, убитую низостью друга?

О! тебе остается созданный по твоему подобию уголок мира, маленькая, тихая, цветущая колония, где благодаря тебе труд приносит награду и радость. Тебе остаются достойные ремесленники, которых ты сделал счастливыми, добрыми и благородными… Это тоже святая и великая привязанность… Пусть же она послужит тебе убежищем посреди страшных потрясений и крушения всего, во что ты свято верил… Спокойствие этого тихого, веселого пристанища, счастье твоих ближних — вот что успокоит твою скорбящую, кровоточащую душу, в которой живет только страдание!

Иди!.. Сейчас с вершины этого холма ты увидишь в долине тот рай трудящихся, в котором ты являешься благословляемым и чтимым божеством!

И вот господин Гарди на вершине холма.

В эту минуту пламя пожара, временно притихшее, с новой яростью охватило общежития. Яркий свет, сначала беловатый, потом рыжий и затем медно-красный залил весь горизонт.

Господин Гарди смотрел… и не верил своим глазам. Его изумление перешло в какое-то тупое недоумение. В это время громадный сноп пламени вырвался из дымного столба и устремился к небу, окруженный тучей искр, осветив пылающим отблеском всю долину до самых ног господина Гарди. Сильный северный ветер, то вздымая огненные языки, то расстилая их по земле, донес до ушей господина Гарди учащенные звуки набата с его фабрики, охваченной пламенем.