«В этой зале должно быть вскрыто мое завещание. Остальные комнаты останутся запертыми до окончания чтения моей последней воли.

М. де Р.».

— Да, — промолвил еврей, с волнением смотря на строки, начертанные так давно. — Это поручение передал мне и отец. Кажется, в остальных комнатах собраны вещи, которые были дороги господину де Реннепону не за их ценность, а за происхождение. Траурная зала, как говорили мне, полна странности и таинственности; но вот, — прибавил Самюэль, вынимая из кармана переплетенную в черную шагреневую кожу записную книгу с медным замком, ключ от которого он положил в карман, — вот опись капиталов, лежащих в кассе. Мне было велено положить ее здесь до прихода наследников.

Когда Самюэль клал опись на стол, в зале царила глубокая тишина. Старик задумался. Из сосредоточенного раздумья его вывело самое обыкновенное обстоятельство, но которое в то же время показалось очень странным. Он услыхал в соседней комнате серебристый, ясный бой часов. Они пробили десять раз…

Действительно, было десять часов.

Самюэль был слишком разумен, чтобы верить в возможность существования вечного двигателя, т.е. в то, чтобы часы могли ходить без завода полтораста лет. Поэтому его страшно поразил этот бой, так точно определивший время. Побуждаемый беспокойным любопытством, он хотел было войти в соседнюю комнату, но, вспомнив наставления отца, подтвержденные найденной запиской, остановился у порога и стал внимательно прислушиваться. Но, кроме замирающего звука последнего удара часов, ничего не было слышно. После некоторого размышления Самюэль невольно сопоставил этот факт с тем странным светом, который он видел утром, и решил, что между ними есть несомненная связь.

Не имея возможности разгадать действительную причину этих удивительных явлений, Самюэль объяснял себе их подземными ходами, соединявшими, по преданию, этот дом с очень отдаленными местностями. Неизвестные и таинственные посетители могли, значит, проникать в дом два-три раза в столетие. Углубленный в эти мысли, Самюэль подошел к камину, находившемуся прямо против окна. Яркий луч солнца, пробивавшийся сквозь облака, заиграл на двух больших портретах, висевших по бокам камина, которых старик раньше не заметил. Один из них изображал мужчину, другой женщину; портреты были во весь рост и в натуральную величину. По широким энергичным мазкам, по яркому и в то же время строгому колориту можно было легко признать кисть мастера. Правда, и модели вполне могли вдохновить большого художника.

Женский портрет изображал особу лет двадцати пяти — тридцати. Прекрасные темные волосы с золотистым отливом лежали короной над благородным, белым высоким лбом; ее прическа была не похожа на ту, которую мадам де Севинье ввела в моду при Людовике XIV, а напоминала прическу на портретах Веронезе, где густые косы образуют настоящую корону, а волнистые, широкие пряди обрамляют щеки. Блестящие глаза молодой женщины, с темными, хорошо обрисованными бровями, были ярко-синего цвета; их грустному и гордому взору было присуще какое-то роковое выражение. Тонкий нос оканчивался слегка расширенными ноздрями, а губы были тронуты грустной, почти болезненной полуулыбкой. Цвет лица отличался матовой белизной и только на щеках слегка окрашивался розоватым оттенком. Овальное лицо и красивая голова, хорошо поставленная на стройной шее, отличались прирожденной грацией и благородством. Черное, блестящее платье, похожее на тунику, закрывавшее почти все плечи, облегало ниспадающими складками стройную высокую фигуру. Поза молодой женщины была полна благородной простоты. Голова, казалось, сияла на фоне серого, пасмурного неба, которое на горизонте, где вырисовывались синеватые и туманные вершины далеких холмов, приобретало другие, более яркие тона. Расположение предметов на картине, так же как и теплые тона переднего плана, сочетавшиеся без переходов с тонами заднего плана, легко позволяли угадать, что женщина стояла на возвышении и господствовала над всем горизонтом. Лицо женщины выражало раздумье и горестное отчаяние. В полуприподнятых к небу глазах особенно ясно читалось выражение умоляющей скорби, передать которую, казалось, было почти невозможно.

С левой стороны камина висел портрет мужчины, писанный той же могучей кистью. Он изображал высокого мужчину тридцати или тридцати пяти лет. Широкий коричневый плащ, благородно ниспадая красивыми складками, открывал черный короткий камзол, наглухо застегнутый, и белый четырехугольный воротник. Красивое, выразительное лицо, несмотря на строгость крупных черт, выказывало вместе с тем выражение необыкновенно глубокого страдания, покорности и безграничной доброты. Волосы, борода и брови были совершенно черного цвета. Кроме того, по странной игре природы, брови не шли дугой, а, казалось, были проведены прямой чертой, от одного виска к другому, и перерезывали лоб этого человека черным рубцом. Фон картины также изображал пасмурное небо, но вдали, за утесами, виднелось море, сливавшееся с темными облаками на горизонте.

Солнце, падая прямо на эти удивительные лица, увеличивало блеск красок на обоих портретах, которые и без того производили глубокое и неизгладимое впечатление.

Самюэлю они показались почти живыми.

— Какие благородные и красивые лица! — воскликнул он, подходя ближе. — Чьи это портреты? Не членов ли семьи Реннепон? Их портреты все в траурной зале, по словам моего отца… Увы! — прибавил старик, — по выражению глубокой грусти, запечатлевшемуся на их чертах, они могли бы висеть в траурной зале…

Затем, после минутного раздумья, Самюэль заметил:

— Однако пора все приготовить для торжественной минуты… Десять часов уже пробило.

С этими словами он поставил кресла кругом стола и задумчиво проговорил:

— Время приближается, а из потомков благодетеля моего деда явился пока только один священник… с ангельским лицом… Неужели он — единственный представитель семьи Реннепонов?.. Он — священник… Значит, с ним должна угаснуть эта семья?.. Однако пора… Сейчас Вифзафея приведет сюда нотариуса… надо отпереть дверь… Стучат… Это она…

И, бросив последний взгляд на дверь той комнаты, где таинственно пробили часы, он поспешно пошел в вестибюль, за дверями которого слышались голоса.

Два раза повернув ключ в замке, старик распахнул обе половинки двери. К его великому огорчению, за ней стоял один Габриель; Роден стоял слева от него, а отец д'Эгриньи справа. Нотариус и Вифзафея, служившая провожатой, держались сзади.

Самюэль не мог удержаться от вздоха и, низко поклонившись, проговорил:

— Все готово, господа… пожалуйте…

7. ЗАВЕЩАНИЕ

Совершенно разные чувства волновали Габриеля, Родена и отца д'Эгриньи при входе в красную гостиную.

Габриель, бледный и грустный, с болезненным нетерпением ждал, когда можно будет уйти. Он чувствовал себя избавленным от большой тяжести с той минуты, как с помощью нотариуса и акта он передал со всеми законными гарантиями свои права аббату д'Эгриньи. Ему и в голову не приходило, что д'Эгриньи воспитал его и заставил принять с помощью святотатственного обмана духовный сан для того лишь, чтобы довести до счастливого конца свою темную интригу. Габриель считал, что руководствуется только порядочностью и хочет расплатиться за оказанные благодеяния. Он, как ему казалось, сам, без принуждения, сделал этот дар несколько лет тому назад и почел бы низостью отказаться от своих слов. Достаточно горько было выслушивать уже упреки в трусости, чтобы подвергать себя еще подозрениям в алчности. Только редкая и исключительно благородная натура Габриеля могла сохранить истинное понимание чувства и чести среди растлевающего влияния иезуитского воспитания. Но ледяная атмосфера, в которой протекло его детство, по счастью, — подобно тому, как холод, замораживая, предохраняет от гниения, — только притупила на время, но не испортила его благородные качества, которые могли сразу же воспрянуть в живительном и горячем воздухе свободы. Отец д'Эгриньи, гораздо более взволнованный, чем Габриель, старался объяснить свое смущение печалью, охватившей его при мысли о разрыве воспитанника с общиной. Роден, как всегда спокойный и владеющий собой, с тайным гневом смотрел на видимое волнение отца д'Эгриньи, которое несомненно бросилось бы в глаза всякому человеку, менее доверчивому, чем Габриель. Но, несмотря на это показное хладнокровие, социус с не меньшим, чем его начальник, нетерпением ждал благополучного исхода столь важного дела.