— Сообщите ли вы мне, наконец, почему я несколько дней не имел возможности переговорить с его преподобием отцом д'Эгриньи и почему для беседы со мной он выбрал этот дом?

— Я не могу ответить на эти вопросы, — холодно сказал Роден. — Его преподобие не замедлит, вероятно, с приездом и выслушает вас. Могу заметить одно: его преподобие не менее вас интересуется этим свиданием, а выбор дома зависел от того, что вам необходимо было быть здесь сегодня исходя из ваших интересов… Вы это хорошо сами знаете… хотя и изобразили удивление, когда сторож говорил о нотариусе…

При этих словах Роден испытующим и тревожным взглядом уставился на Габриеля, лицо которого ничего, кроме изумления, не выражало.

— Я вас не понимаю, — отвечал он Родену. — Зачем мне надо быть здесь сегодня?

— Не может быть, чтобы вы этого не знали! — сказал Роден, продолжая внимательно наблюдать за Габриелем.

— Повторяю вам, сударь, что я ничего не знаю! — воскликнул Габриель, почти оскорбленный настойчивостью социуса.

— А зачем же приходила к вам вчера ваша приемная мать? Почему вы позволили себе принять ее без разрешения отца д'Эгриньи? Я узнал об этом сегодня утром. Она разве ничего не говорила вам о бумагах, найденных при вас, когда она приняла вас к себе в дом?

— Нет, — сказал Габриель. — Я знаю, что эти бумаги были отданы духовнику моей приемной матери, от него они перешли к отцу д'Эгриньи, и с тех пор я о них слышу в первый раз от вас сегодня.

— Итак, вы утверждаете, что Франсуаза Бодуэн приходила к вам вчера не по поводу этих бумаг? — упрямо допытывался Роден, подчеркивая слова.

— Вы уже во второй раз выражаете сомнение в правдивости моих слов, — тихо ответил молодой священник, сдерживая нетерпение. — Уверяю вас, что я говорю правду!

«Нет, он ничего не знает!» — подумал социус, которому была известна искренность Габриеля.

— Я вам верю, — продолжал он. — Мне пришло это на ум потому, что я не мог понять, как вы могли нарушить приказание преподобного аббата д'Эгриньи относительно полного уединения, в котором вы должны были находиться все это время… при этом всякая возможность сообщения с внешним миром исключалась… Кроме этого, вы позволили себе даже закрыть свою дверь, хотя наши двери должны быть всегда приоткрыты для облегчения взаимного наблюдения. Я только и мог себе объяснить серьезное нарушение дисциплины крайней необходимостью важного разговора с вашей приемной матерью.

— У госпожи Бодуэн было дело к священнику, а не к приемному сыну, — отвечал Габриель. — Поэтому я счел возможным принять ее; а дверь я запер потому, что речь шла об исповеди…

— В чем же понадобилось Франсуазе Бодуэн так спешно покаяться вам?

— Это вы узнаете из беседы с его преподобием, если ему угодно будет, чтобы вы при ней присутствовали.

Эти слова были произнесены миссионером так резко, что за ними последовало долгое молчание.

Мы должны напомнить читателю, что начальники Габриеля держали его до сих пор в полном неведении относительно важности семейных интересов, требовавших его присутствия на улице св.Франциска. Вчера Франсуаза, поглощенная горем, не упомянула о том, что сироты также должны быть здесь. Если бы даже и пришло ей на ум, она все-таки воздержалась бы, помня приказание Дагобера никому об этом не говорить. Габриель не имел понятия о тех родственных связях, какие существовали между ним и дочерьми маршала Симона, мадемуазель де Кардовилль, господином Гарди, принцем и Голышом: словом, если бы ему сейчас открыли, что он наследник Мариуса де Реннепона, то он был бы уверен, что является единственным потомком.

Габриель, пользуясь молчанием Родена, смотрел через окно, как каменщики освобождают заложенную кирпичами дверь. Удалив кирпичи, они вынимали теперь железные полосы, которыми был скреплен свинцовый лист на наружной части двери. В эту минуту в комнату вошел д'Эгриньи в сопровождении Самюэля. Прежде чем Габриель успел повернуться от окна, Роден шепнул преподобному отцу:

— Он не знает ничего. Индуса теперь тоже можно не бояться.

Несмотря на внешнее спокойствие, лицо аббата д'Эгриньи было бледно и напряженно, как лицо игрока, поставившего все на последнюю решительную ставку.

До сих пор все шло хорошо, в соответствии с его расчетами, но следующие четыре часа, оставшиеся до рокового срока, внушали ему невольный страх.

Когда Габриель повернулся от окна, отец д'Эгриньи подошел к нему с улыбкой на губах, протянул руку и заметил ласковым, сердечным тоном:

— Я огорчен, дорогой сын, что со времени вашего возвращения вынужден был отказать вам в беседе, которой вы желали; что вас оставили в одиночестве на несколько дней. Но хотя я и не обязан давать вам объяснения, не могу не заметить, что мои приказания преследовали ваши же интересы.

— Я должен верить вашему преподобию, — отвечал Габриель, кланяясь.

Молодой священник испытывал какое-то смутное чувство страха. До его отъезда миссионером в Америку отец д'Эгриньи, принявший от него страшные обеты, которые навеки связывали Габриеля с орденом иезуитов, оказывал на него то страшное влияние, которое достигается принуждением, деспотизмом и запугиванием, убивающими в человеке все живые силы души, оставляя ее инертной, трепещущей и полной ужаса. Впечатления юности не стираются никогда, а после возвращения Габриель в первый раз встретился теперь с д'Эгриньи. Поэтому хотя его решимость и не пропала, но ему было очень грустно, что он не мог укрепиться в мужестве беседой с Агриколем и его отцом, на что он раньше надеялся.

Д'Эгриньи слишком хорошо знал человеческую натуру, чтобы не заметить и не понять причин волнения молодого священника. Это казалось ему очень благоприятным признаком, и он удвоил приветливость, обольщение и нежность, звучавшие в его голосе, оставив про запас, если понадобится, совершенно иную маску. Усаживаясь в кресло, он обратился к Габриелю, который стоял перед ним в самой почтительной позе, так же как и Роден:

— Итак, вы желали, сын мой, иметь со мной серьезный разговор?

— Да, отец мой, — отвечал Габриель, невольно опуская глаза под блестящим взглядом больших серых глаз своего начальника.

— Я тоже имею сообщить вам нечто очень важное… Выслушайте сначала меня, а потом будете говорить вы…

— Я вас слушаю, отец мой…

— Около двенадцати лет тому назад, — ласково начал д'Эгриньи, — духовник вашей приемной матери обратил мое внимание, через посредство месье Родена, на удивительные успехи, каких вы достигли в школе братьев. Я убедился, что действительно ваше-прекрасное поведение, кроткий, скромный характер, ваше раннее развитие заслуживали внимания. С той поры вас уже не теряли из вида: через некоторое время, убедившись в том, что ваши хорошие качества непреходящи, мне пришло на ум, что из вас может выйти что-нибудь получше простого ремесленника. Мы переговорили с вашей приемной матерью и, благодаря моим заботам, вы были приняты бесплатно в одну из школ нашего Общества. Этим снималась лишняя обуза с плеч достойной женщины, принявшей вас, а ребенок, подававший такие большие надежды, получил, благодаря нашим отеческим заботам, все благодеяния религиозного воспитания… Не так ли, сын мой?

— Точно так, отец мой, — отвечал Габриель, не поднимая глаз.

— Чем старше вы становились, тем более развивались в вас редкие и великие добродетели: ваше послушание и кротость были особенно похвальны; в науках вы преуспевали очень быстро. Я не знал тогда, какую карьеру вы изберете, но всегда был уверен, что, каково бы ни было ваше положение в свете, вы на всю жизнь останетесь верным сыном церкви. Я не обманулся в своих ожиданиях. Скажу больше: вы, дорогой сын, их превзошли. Узнав из дружеского сообщения, как горячо желала ваша приемная мать, чтобы вы вступили в наш орден, вы великодушно отозвались на это желание, исполнив волю прекрасной женщины, которой вы столь многим обязаны… Но Создателю, всегда справедливому в распределении наград, угодно было, чтобы та трогательная благодарность, которую вы испытывали к приемной матери, послужила в то же время и вам на пользу, позволив вам вступить в доблестную армию воинствующих членов нашей святой церкви.